и до наступления сумерек сидеть за его столом и рассматривать работы любимых мастеров. Для меня это стало большой школой. Разумеется, для этого нужно было приобрести хоть одну из толстенной стопки отобранных репродукций. И я всеми способами старался скопить эти трудно достигаемые двадцать пять рублей. Пришлось отказаться от трамваев, на которых каждое утро я доезжал от дома до СХШ, и в любую погоду преодолевать неблизкое расстояние пешкодралом. Пришлось забыть и о крошечной порции винегрета с сиротливой килькой, тускло поблёскивающей посреди тёмно-красной свёклы, чем иногда я подкреплял своё тощее чрево. Но экономический план работал, развивая мускулы ног и совсем не сочувствуя моему желудку.
Каждый сбережённый за день рубль заботливо прячется в карман – и через двадцать пять дней я мчусь к Борису Тимофеевичу, сажусь с раннего утра за стол и впитываю в себя поток драгоценной информации. Эти воскресные “дворкинские дни” стали одним из судьбоносных моментов в моём художественном познании и становлении. Сравнение различных оттисков с картин одного и того же мастера воспитывало как духовное, так и физическое зрение. Глаз научился различать еле уловимые градации колорита, безошибочно определять правильность цвета. Мало того: сравнивая репродукции картин старых мастеров, связанных одной темой, начинаешь улавливать любую фальшь, неточность или промах…
Догадывался ли тогда Борис Тимофеевич, что посиделки мои за его столом были ещё одной школой на моём жизненном пути? Наверное, да. Ведь денег я приносил мало, а времени отнимал много; он же, предчувствуя что-то в моей судьбе, был преисполнен благожелательного терпения.
Какие блаженные часы подарены мне были провидением в этой старой питерской комнате, за столом, на котором громоздились папки с репродукциями картин великих мастеров прошлого. Память переносит меня в один из зимних дней, когда я сижу в тишине, нарушаемой лишь лёгким покашливанием Бориса Тимофеевича, читающего книгу и изредка поглядывающего на меня. Из окон струится непередаваемый светло-серебристый свет бледного северного неба. Снега на улицах много, и он, в те годы ещё не загаженный автомобильной гарью, был ослепительно белым, и от этого по таинственным законам преломления и отражения света в сумрачных питерских комнатах становилось светлее, а на душе – спокойнее.
За окном, кроме снега и света, чуждый мне мир. Мир партийных чиновников, озлобленного, обездоленного народа и угнетающего душу всеобщего уродливого безвкусия. А я погружён в чудесные миры прошлого, где царит гармония цвета, линий, формы. И мне становится глубоко безразлично, что происходит по ту сторону оконного стекла, ибо сейчас, здесь, за видавшим виды стареньким столом я переношусь в милые моему сердцу давно ушедшие времена, в любимые страны. Меня окружают Великие Учителя: Андреа Мантенья, Тициан Вечеллио, Паоло Веронезе и Паоло Уччелло, Иероним Босх, Питер Брейгель, Диего Веласкес, Франсиско де Сурбаран, Ганс Мемлинг, Рогир ван дер Вейден, Дирк Баутс, Ян Мостарт… И сколько же их собрано за этим столом! Они учат меня правилам рисунка, чёткости линий и пропорций, сложностям колорита, распределению света и тени, а главное – Гармонии, основе того, что мы называем истинной Красотой.
Илья Гиммельман
Человек небольшого росточка, с громаднейшим носом (обычно такие именовались рубильниками), на который водружено пенсне в тончайшей золотой оправе, с торчащей из-под мышки папкой с репродукциями, этот тип напоминал мне чем-то Тулуз-Лотрека. Нос Ильи, увесистый, всегда потный и красный, с грушеобразным утолщением на конце, до неприличия походил на член в боевой позиции. Прибавьте к этому блудливые бегающие глазёнки, тщедушное тельце, упрятанное в балахонообразное демисезонное пальто цвета болотной тины, из-под которого торчат помятые полосатые брючины, спадающие на лакированные чёрные туфли немалого размера, – и получите словесный портрет одного из представителей книжного подпольного бизнеса.
Илья торговал репродукциями, которые выстригал из различных западных журналов. Выписывать заграничные журналы могли себе позволить только солидные публичные библиотеки, где Илья и промышлял – орудовал лезвием бритвы, аккуратно вырезая облюбованную репродукцию. Тем и зарабатывал на хлеб насущный. И, замечу: обладая недурным вкусом и воспитанным глазом, выбирал отличных старых мастеров, весьма неплохо напечатанных.
Не брезговал, однако, приторговывать и чёрно-белыми фотографиями с похабными сценками. Однажды при мне предложил Борису Тимофеевичу Дворкину посмотреть, а может, и приобрести что-то из эротических фотографий. Вынув из кармана небольшие фотокарточки, он показал их Дворкину. “Убери немедленно эту похабель! Фу, Илья! Какая гадость! – воскликнул побагровевший от возмущения Дворкин. – Где ты этих поблядушек нащёлкал?! Какая же это эротика?! Где тонкость, где грация?!” Илья, тоже изрядно покрасневший от смущения, что-то бормотал в своё оправдание. И у меня возникло подозрение, что эта доморощенная порнопродукция была делом рук самого Гиммельмана. Ну что ж! Тулуз-Лотрек рисовал проституток и эротические сценки, Илья Гиммельман проституток фотографировал… Недаром же чем-то напоминал Тулуз-Лотрека.
Владимир Петров (Вошка)
Третий коллекционер, меняла и торговец репродукциями был молодым человеком чуть выше карликового роста, с большущей головой, украшенной русой шевелюрой и бородкой типично русского интеллигента-народника девятнадцатого столетия. Обладателей таких пропорций в народе называли головастиками. Советский гегемон был груб, неотёсан и агрессивен. Близорукому человеку, носящему на носу окуляры, вслед неслось злобное шипение: “Очкарик!” Люди высокого роста обзывались дылдами и каланчами. Ну а людям небольшого росточка доставалось по полной. В кругах художников Петров получил прозвище Вошка. Может быть, поэтому Володя в общении был подчёркнуто высокомерен и не в меру горделив, и это делало его ещё более комичным. Но был он начитан и образован и прекрасно разбирался в качествах старого “Зееманна”. Он часто бывал у меня в мастерской, мы обменивались репродукциями и мыслями об искусстве, и я даже стал писать его портрет. Закончить, правда, не удалось, так же как и портреты актёра Игоря Дмитриева и поэта Константина Кузьминского, в связи с изгнанием из СССР.
Дружил Володя с Юлианом Росточкиным и вместе с ним увлекался фотографией. Они ставили и фотографировали многочисленные натюрморты, летом ездили за город, где снимали импровизированные перформансы в религиозно-мистическом жанре. И выяснилось, что Владимир Петров был прекрасным фотографом, необычайно тонко чувствующим тональность и композицию.
Пройдут годы, и в изгнании я буду вести с ним переписку. Помня уязвимость его души, одинокость и затравленность, с помощью своих французских друзей – высокопоставленных парижских чиновников вытащу его в сказочный Париж, помогу на первых порах. Он станет известным специалистом по рисункам старых мастеров и откроет на блошином рынке небольшой магазинчик книг по искусству.
Уехав в далёкую Америку на долгие тридцать лет, я позже узнал, что Вошка, пристрастившись к алкоголю, превратился в клошара и был убит во время пьяной ссоры собутыльником. Похоронен в предместье Парижа на кладбище для нищих.
Евгений Павлович Семеошенков
Охота на старого “Зееманна” привела меня однажды к коллекционеру, который стал моим первым духовным учителем и