его от привычки к самоиронии. Кто-то советовал не называть человека счастливцем, покуда тот не умер, и, наверное, был прав. Счастье так непрочно. Ему семьдесят два, однако сладкий сон, в котором он живет, еще может обернуться кошмаром. Хорнблауэр пустился в размышления о том, что угрожает его благополучию. Ну да, конечно. После славного обеда, у теплого камина, он совершенно позабыл, что творится вокруг. Революции… анархия… народные возмущения… вся Европа содрогается в конвульсиях перемен. Этот 1848 год войдет в историю как год разрушений – если его не вытеснят из памяти еще более разрушительные. Чернь пришла в движение, и армии тоже. В Париже на улицах баррикады и провозглашена красная республика. Меттерних бежал из Вены, в Италии тираны изгнаны из своих столиц. Даже здесь, в Англии, агитаторы мутят народ, требуют парламентских реформ, улучшений условий труда, перемен, которые, если провести их в жизнь, будут равнозначны революции.
Быть может, даже у него, старого либерала, неблагодарный рок еще отнимет счастье и уверенность в будущем. Шесть лет он сражался против кровавой, опьяненной победами революции, четырнадцать – против безжалостной тирании, которая неизбежно пришла на смену республике. Четырнадцать лет Хорнблауэр рисковал жизнью в борьбе с Бонапартом, и по мере продвижения в чине эта борьба становилась все более личной. В обоих полушариях, на пятидесяти берегах Хорнблауэр воевал за свободу, а Бонапарт – за тиранию, и в конечном счете Бонапарт был повержен. Уже тридцать лет он лежит в могиле, а Хорнблауэр греется теплом камина снаружи и отличным портвейном изнутри, но все равно портит себе кровь, придумывая, что может сделать его несчастным.
Ветер вновь сотряс усадьбу, и дождь сильнее застучал по окнам. Дверь тихонько отворилась, и Браун, дворецкий, вошел подбросить в камин угля. Как всякий хороший слуга, он оглядел комнату, убеждаясь, что все в порядке, отметил бутылку и недопитый стакан. Хорнблауэр знал, что Браун сейчас рассчитывает с точностью до минуты, когда подать кофе в гостиную.
По дому тихо раскатился звон колокольчика у парадной двери. Кто это заявился в восемь часов вечера, да еще под проливным дождем? Не арендатор: будь у кого-нибудь из арендаторов дело в доме, он бы вошел с черного хода. А гостей сегодня не ожидалось. Хорнблауэра разобрало любопытство, особенно когда колокольчик, не успев смолкнуть, зазвонил вновь. Окна и дверь столовой слегка дрогнули: это значило, что лакей открывает парадную дверь. Хорнблауэр навострил уши: он вроде бы различил голоса в прихожей.
– Пойди и узнай, кто там, – сказал он Брауну.
– Да, милорд.
Много лет Браун отвечал на приказы «есть, сэр», но Браун никогда не забывает, что он дворецкий, более того, дворецкий английского пэра. Даже продолжая гадать, что там за гость, Хорнблауэр, по обыкновению, восхитился, как сидит на Брауне фрак. Безупречный покрой – и вместе с тем всякому понимающему взгляду видно, что это платье дворецкого, а не джентльмена. Браун беззвучно притворил за собой дверь. А жаль: пока он выходил, Хорнблауэр на мгновение различил громкий, довольно резкий голос, задающий какой-то вопрос, и твердые возражения лакея.
Даже и теперь, через закрытую дверь, можно было слышать раскаты резкого голоса. Не в силах больше перебарывать любопытство, Хорнблауэр встал и дернул за шнурок звонка. Браун тут же вернулся, и через открытую дверь голоса внизу вновь зазвучали отчетливее.
– Что там происходит, черт побери? – спросил Хорнблауэр.
– Боюсь, это умалишенный, милорд.
– Умалишенный?
– Он представился как Наполеон Бонапарт, милорд.
– Разрази меня гром! И что ему здесь надо?
Даже в семьдесят два его пульс не утратил способности учащаться, когда надо действовать и принимать решения. Безумец, воображающий себя Бонапартом, вполне может быть опасен, если пришел к адмиралу флота лорду Хорнблауэру. Однако следующие слова Брауна говорили о вполне мирных намерениях.
– Он хочет одолжить экипаж и лошадей, милорд.
– Зачем?
– Какие-то неполадки на железной дороге. Он говорит, ему нужно успеть в Дувр до отхода пакетбота в Кале. Говорит, у него очень спешное дело.
– Как он выглядит?
– Одет как джентльмен, милорд.
– Хм.
Лишь сравнительно недавно по краю Смолбриджского парка проложили железную дорогу, идущую через плодородные кентские поля к Дувру. Из верхних окон усадьбы можно было видеть уродливые паровозные дымы, а резкие гудки слышались по всему дому. Впрочем, самые страшные пророчества не сбылись: коровы по-прежнему давали молоко, а свиньи – приплод, яблони и груши плодоносили, а происшествий было на удивление мало.
– Больше распоряжений не будет, милорд? – Браун вопросом вернул его к тому, что у дверей стоит посетитель, с которым надо как-то поступить.
– Будут. Приведи его сюда.
Жизнь сельского джентльмена, конечно, покойна и приятна, но по временам чертовски скучна.
– Очень хорошо, милорд.
Браун вышел, и Хорнблауэр глянул в зеркало над камином – большое, в бронзовой раме. Галстук и манишка не помяты, редкие седые волосы лежат аккуратно, а в карих глазах под снежно-белыми бровями даже появился знакомый огонек. Браун вернулся и, придерживая дверь, объявил:
– Мистер Наполеон Бонапарт.
Вошедший ничуть не походил на образ, растиражированный на бесчисленных гравюрах. Вместо зеленого сюртука и белых панталон, треугольной шляпы и эполет на нем был серый штатский костюм, а сверху – незастегнутый плащ с пелериной. Серая ткань настолько пропиталась водой, что выглядела почти черной, – незнакомец промок до нитки, полосатые брюки были до колен забрызганы грязью, но если бы не это, его можно было бы назвать франтом. Что-то в его фигуре и впрямь напоминало Бонапарта: короткие ноги, рост чуть ниже среднего, да и в серых глазах, которые Хорнблауэр пристально изучал, чудилось что-то бонапартовское – но в целом он, вопреки ожиданиям, не выглядел карикатурой на императора. У него были бородка и пышные усы – кто бы