перехода от народа к народу таких сюжетов в историческое время нисколько не затрагивает его теории доисторических арийских мифов. Буслаев прослеживает распространение нескольких сюжетов, как то: о молочнице, о матроне эфесской (жена, потерявшая мужа, так отчаивается, что следует за ним в могильный склеп, но тут же в склепе изменяет ему с воином, случайно попавшим туда, и выдает ему труп мужа), о Шемякином суде, о семи мудрецах, о Вергилии и др. Это делается не для того только, чтобы показать факт миграции. Не в этом пафос Буслаева. Он, так же как и Веселовский, ставит в центр изучения народ и исторические условия, в которых народ живет. И если Веселовский еще нуждается для своего учения в связи сюжета с идеологией в таких ее проявлениях, как ереси (против чего возражал Буслаев), то сам Буслаев берет народ в совокупности исторических условий его существования. Следя за переходом сюжета, Буслаев следит и за изменениями его и устанавливает внутреннюю причину этих изменений. C одной стороны, мрачное, аскетическое Средневековье с его женоненавистничеством, с другой стороны, культ женщины как святыни; социальные и материальные условия жизни народов, их традиционные мировоззрения – вот на чем основывается разнообразие сюжетов при общем их сходстве. В частности, сюжет о Вергилии рассматривается не с точки зрения заимствования из Античности фигуры Вергилия, а с точки зрения средневекового преломления элементов античной культуры и античного мировоззрения.
Какой же вывод делает Буслаев из своих чрезвычайно красочных, ярких и богатых международными материалами сопоставлений? Вывод его не только опережает науку его времени, но звучит до странности современно. Признавая переход бродячих сюжетов, Буслаев, однако, видит какую-то закономерность сходства, не основанную на заимствовании, а состоящую «в одинаковых началах быта и культуры, в одинаковых способах жить и чувствовать, мечтать и допытываться и выражать свои жизненные интересы в слове и деле».
Эти слова содержат декларацию, которая, если бы она была воспринята современниками, означала бы переход на новые рельсы всей науки о сказке. Буслаев указывает на новую, никем до него не замеченную закономерность, а именно на зависимость идейно-художественного творчества от «одинаковых начал быта и культуры», от «одинаковых способов жить и чувствовать». Этот новый принцип объяснения сходства еще не разработан им на материале, не положен в основу исследования. Он представляет собой новую идею, к которой Буслаев пришел на склоне лет, но которая не была воспринята современниками. Непонимание Буслаева длится, однако, и до настоящего времени. Смысл его статьи обычно объясняется как уступка новому направлению. Такое понимание мы не можем признать правильным.
7. Поздний бенфеизм в России
Таким образом, если представители старой классической науки относились к новому течению при всем признании его заслуг сдержанно и критически, то более молодое поколение испытывало на себе непосредственное воздействие Бенфея и иногда слепо следовало и подражало ему. Правда, бенфеизм как таковой не имел у нас большого распространения, но тем не менее влияние Бенфея сказалось и у нас.
Более к украинской, чем к русской, науке относится историк и классик по образованию М. П. Драгоманов (1841–1895). Настроенный украинофильски Драгоманов, однако, хорошо понимал невозможность исключительно национального изучения фольклора, что связано и с его общественно-политическими взглядами. Труды Драгоманова, писавшего на разных языках и часто под псевдонимами, были переведены на украинский и собраны в четырех томах под заглавием «Розвiдкi про украïньску народню словеснiсть i письменство»[823]. В ранних статьях он, иногда даже в деталях следуя Бенфею, утверждает индийское происхождение рассматриваемых им сюжетов. Таковы статьи о Корделии-Замарашке и о «Лучшем сне». В дальнейшем заметно влияние Вс. Миллера, привлекавшего иранские материалы и утверждавшего передаточную роль Кавказа. Такова статья «Шолудивый Буняка в украинских народных сказаниях». В статье «Турецкие анекдоты в украинской словесности» вскрываются турецкие влияния на украинские анекдоты, связанные с историческими отношениями этих двух народов [824].
В том же направлении идут и более поздние и более крупные работы Драгоманова. В статье «Славянские повести о пожертвовании своего ребенка»[825] Драгоманов подробно останавливается на мотиве странствования бога по земле и утверждает буддийское происхождение этого мотива. То же утверждается для мотива пожертвования своего ребенка для жизни другого, хотя этот мотив в Индии не засвидетельствован. Точно так же в монографии, посвященной славянским повестям о рождении Константина Великого, он утверждает буддийское происхождение сюжета о Марке Богатом [826].
Более широкий горизонт Драгоманов обнаруживает в своей наиболее крупной и значительной работе «Славянские переработки истории Эдипа»[827]. К тому времени уже была признана антропологическая школа, и это заставило Драгоманова пересмотреть свои прежние взгляды на проблему не только распространения, но и происхождения сюжетов. Следуя Лэнгу, он допускает полигенезис, а процесс происхождения считает возможным объяснить мифологически. «Все три научных направления имеют за себя разумные основы», – пишет он. Соответственно он видит в сюжете об Эдипе отражение мифа о силах природы, к чему приходит путем анализа античных версий мотива кровосмесительства. В дальнейшем сюжет через Византию передается славянам и в Европу, хотя византийских материалов Драгоманов еще не знает. Открытие византийских материалов Петриным позволило отвергнуть точку зрения Драгоманова. Тем не менее им собран и сопоставлен очень значительный материал, и некоторые случаи зависимости одних текстов от других вскрыты вполне убедительно.
«Индианизм» к изучению сказки о животных был применен Л. 3. Колмачевским в его капитальном труде «Животный эпос на Западе и у славян». Здесь дан богатый критический обзор литературы о животном эпосе. Автор решительно отвергает точку зрения Гриммов на животный эпос как национально немецкий и столь же резко отвергает теорию антропологическую. В качестве одного из выводов этого обзора он формулирует тезис: «Животный эпос вообще своим происхождением обязан Востоку, именно Индии». Западные ученые, однако, не знают славянских и, в частности, русских материалов. Между тем эти сказки обладают поразительным сходством с западными. Колмачевский рассматривает славянский и русский репертуар по сюжетам, причем приводит огромное количество вариантов. Сходство по вариантам заставляет его сделать вывод: «Можно представить ряд соображений и доводов, ввиду которых становится более чем вероятным, что замечательное согласие всех вариантов может быть обьясняемо исключительно путем заимствования». Следуя Бенфею, Колмачевский признает происхождение животного эпоса из античной басни. Из античного мира животный эпос передался в Индию, а из Индии перешел в Европу. Русские сказки о животных восходят либо к восточновизантийским, либо к западным источникам. Это общий вывод, вытекающий из чрезвычайно детального сопоставления сюжетов животного эпоса по всем известным тогда вариантам. Для очень небольшого количества сюжетов признается собственно русское, народное происхождение. Кроме того, в книге Колмачевского рассматриваются тексты «романов о лисе» и их генеалогическая