Поэт Николай Рубцов.
1. Последние годы: 1968 – январь 1971 года. Сжимающийся круг (“Зимняя ночь”. “Кто-то стонет на тёмном кладбище…”).
2. Завещание Рубцова (“Посвящение другу”, “До конца”).
3. Николай Рубцов и Людмила Дербина: что есть что. Последние месяцы. Смерть Рубцова.
4. Суд над Людмилой Дербиной. Заключение. Могила Рубцова.
Настоящий брежневский период начался с 1968 года, после Чехословакии. Ранне-брежневская эпоха, примерно до высылки Солженицына, то есть, примерно до 1973 года, характерна тем, что в верхах жила еще надежда вновь загнать, так называемый, “советский народ” в нами называемое “принудительное детство”.
То самое принудительное детство, когда радиопередача – это и символ веры, и все мысли не только дневные, но и ночные. Недаром ходил анекдот, что “есть ли у вас собственное мнение? - Человек отвечает: есть, но я с ним не согласен”.
Теперь, когда более или менее ясно, что такое брежневская эпоха, становится понятным, что такое был для России Рубцов; – как у Некрасова -
Братья, вы наши плоды пожинаете -
Нам же в земле истлевать суждено!
Всё ли нас, бедных, добром поминаете
Или забыли давно?
Когда в брежневскую эпоху, в 70-м году, выходят стихи Рубцова (последнее прижизненное издание – “Сосен шум”) под названием “Зимняя ночь”, - там первая строка:
Кто-то стонет на тёмном кладбище,
Кто-то глухо стучится ко мне,
Кто-то пристально смотрит в жилище,
Показавшись в полночном окне.
В эту пору с дороги буранной
Заявился ко мне на ночлег
Непонятный какой-то и странный
Из чужой стороны человек.
Что это за человек из чужой стороны? Это тот же “гость”, это тот же блоковский “джентльмен” и блоковский “буржуй”, то есть, это тот самый “гость” инфернальный, выходец с того света - или не с того света, а из преисподней.
Рубцов, поставив точку, тут же забывает об этом “человеке из чужой стороны”.
И старуха метель не случайно,
Как дитя, голосит за углом, -
Есть какая-то вечная тайна
В этом жалобном плаче ночном.
Сад качается, стонут стропила…
И по лестнице шаткой во мрак,
Чтоб нечистую выпугнуть силу
С фонарем я иду на чердак.
По углам разбегаются тени…
Кто тут ходит? – ни звука в ответ.
Подо мной, как живые, ступени
Так и плачут… Спасения нет...
Кто-то стонет всю ночь на кладбище,
Кто-то гибнет в буране – невмочь!
И мерещится мне, что в жилище
Кто-то пристально смотрит всю ночь.
Рубцов раздражался, когда его сравнивали с Есениным. У него были другие эталоны и кроме Тютчева и Фета, это, конечно же, Блок. Это навязчивое “кто-то” явно из Блока.
Идут часы и дни, и годы,
Хочу стряхнуть какой-то сон,
Взглянуть в лицо людей, природы,
Рассеять сумраки времён.
Там кто-то машет, дразнит светом…
Так зимней ночью на крыльцо
Тень чья-то глянет силуэтом -
И быстро спрячется лицо.
Безотносительно литературных аллюзий, видно, что вокруг Рубцова сжимается круг. Это его инфернальные посетители; но к чести его уже то, что он с ними не играет в игры. У Блока есть статья “О современном состоянии русского символизма”: там бесы водят хороводы, но сказано, что и “я сам танцую с моими изумительными куклами”. Здесь – он боится и называет вещи своими именами: Чтоб нечистую выпугнуть силу, с фонарём я иду на чердак.
Итак, независимо от того, как бы Рубцов кончил, но предчувствие конца всё время его донимает; иногда даже день мерещится, одно из стихотворений так и называется “Я умру в Крещенские морозы”; и, действительно, задушен он был в ночь на Крещение 19 января. И вот Рубцов пишет завещание, конечно, стихотворное, оно называется “Посвящение другу”, но этот друг “фигуры не имел”. В одном из вариантов стихотворение называлось “Грядущему юноше”, то есть потомку, что, несомненно, более точно. Ему не то, чтобы не везло на друзей – это неверно; точнее было бы сказать, что он был по натуре волк‑одиночка, как и Лермонтов, - но в отличие от Пушкина. Говорить, что его не понимали – это тоже в высшей степени наивно, если не смешно; а кого, простите, понимают? В первом послании к Коринфянам глава 2, стих 11 сказано:
11 Ибо кто из человеков знает, что в человеке, кроме духа человеческого, живущего в нем? …
Так что говорить о непонимании смешно; сочувственно к нему относились многие: те же супруги Астафьевы, но то и дело читаем, что “разругался вдребезги и ушел”. Дело в другом. Волк‑одиночка - в том его и свойство, что как его ни корми, он всё равно в лес глядит.
“Грядущий юноша” - он, собственно, бесплотен; грядущий юноша – это отчасти – воображение, отчасти – твои мысли, твои надежды; ясно же, что после нас люди будут жить. Рубцов пишет стихотворение бесспорно программное, но, в конце концов, чтобы не пугать читателя, называет его “Посвящение другу”. Хотя людям, мало‑мальски его знавшим, было известно (опубликовано стихотворение было Станиславом Куняевым), что никого тут не следует искать, в качестве прототипа.
“Посвящение другу”.
Замерзают мои георгины.
И последние ночи близки.
И на комья желтеющей глины
За ограду летят лепестки...
“Замерзают мои георгины” – когда уже всё пройдёт, то эти “георгины” будут обкатываться вовсю; одно из стихов его памяти так и будет называться “Георгины”.
Чем характерен георгин? - Тем, что ему не дают доцвести: он замерзает. Георгин, как поздний цвет, может очень долго расти и при тёплой осени цветет чуть не весь октябрь. Но обыкновенно морозы ударяют раньше и георгин замерзает, и съёживается, и чернеет. “Замерзают мои георгины” – это тоже эпиграф к его будущему.
Нет, меня не порадует – что ты! -
Одинокая странствий звезда.
Пролетели мои самолёты,
Просвистели мои поезда,
Прогудели мои пароходы,
Проскрипели телеги мои. -
Я пришел к тебе в дни непогоды,
Так изволь, хоть водой напои!
Не порвать мне житейские цепи,
Не умчаться, глазами горя,
В пугачевские вольные степи,
Где гуляла душа бунтаря.
“Не умчаться в вольные степи” – потому что в этих степях другой спутник встретится, тоже с “горящими глазами”, тот самый выходец - из того самого мира. Здесь, пожалуй, существует вспугнутая мечта, но существует и сознание особого долга: не порвать мне житейские цепи, но эти цепи - есть.
У Цветаевой – “вздох торжествующего долга, где непреложное “Не можно””. Торжествующий долг – это следующая ступень; но “житейские цепи”; а дальше совсем иначе.
Не порвать мне мучительной связи
С долгой осенью нашей земли,
С деревцом у сырой коновязи,
С журавлями в холодной дали.
Это посерьезней будет и это потом припомнят: не порвать мне мучительной связи с долгой осенью нашей земли – это разговор идёт об эмиграции, об ее принципиальной возможности, которая именно в это время, с 1969 года, стояла перед всеми нами. Проблема эмиграции, конечно, очень неоднозначна: часто эмиграция считалась самым пошлым, трусливым, самым позорным банкротством, какое только вообще можно придумать.
Не порвать мне мучительной связи с долгой осенью нашей земли – у этих строк целая предыстория в русской литературе; это тот же ключ, что и в “Родине” Лермонтова:
Люблю отчизну я, но странною любовью!
Не победит ее рассудок мой.
Ни слава, купленная кровью…
И так далее. - Но я люблю - за что, не знаю сам … - и пошлó, и пошлó. То есть, “вдали кочующий обоз” – какое это имеет отношение к российской государственности? – Да никакого, ничуть не больше, чем деревцо у сырой коновязи имеет отношение к государственности советской. И это в России было всегда, то есть, это бьющая жилка, которая не иссякает. То же самое у Есенина:
Пошатнувшаяся избёнка,
Плачь овцы - и вдали на ветру
Машет тощим хвостом лошадёнка,
Заглядевшись в не ласковый пруд.
Это - всё, что зовём мы родиной,
Это – все, отчего на ней
Пьют и плачут в одно с непогодиной,
Дожидаясь улыбчивых дней.
В этих строках, несмотря на их “пронзительность”, таится значительная духовная опасность; и она прежде всего в этом пафосе исключительности: