В этом отношении он очень похож на Победоносцева: главная мысль Победоносцева – это тоже чтобы ничего не менялось, это тоже – застой; но, главное, это тоже – отчаяние.
Победоносцев, например, говорил членам философско-религиозных собраний так: “Да вы, знаете ли, господа, что такое Россия? – ледяная пустыня и ходит по ней лихой человек”.
Брежнев тоже понимал, что попытка загнать вновь в принудительное детство провалилась ещё при Хрущеве: значит, надо, видя неизбежное, постараться, чтоб это было не при нашей жизни. Это примерно и есть его тайные пружины.
Подполье. (“Записки из подполья” - это действительно программная повесть Достоевского). При Брежневе начинается интенсивное расслоение русского общества. Началось оно, конечно, при Сталине, после войны; но тут возникает огромное количество структур и огромное количество социальных перегородок. Собственно, каждый кружок отгораживает себя от остальных.
Мадам Брежнева была не чужда литературы; она даже собирала литературный салон, но посетители этого салона: Евгений Евтушенко, Андрей Вознесенский, Марина Владимировна Полякова (она же Марина Влади), через которую Высоцкий получал некоторое явное покровительство.
В 1973 году был выслан Солженицын – это и есть собственно крах брежневской политики первого периода. Уже при высылке Солженицына стало ясно, что идеология давным‑давно сгнила. Ещё после войны Иоанн Шаховской называл идеологию “полинялой”; то есть, она уже, как трухлявая сердцевина старого дерева, явно осыпáлась – дерево жило, так сказать, только охранными структурами.
Брежневское время - это немыслимое развитие устного самиздата: так называемого политического анекдота (рассказывали их все). Это, как потом стали выражаться, период застойно-застольный, то есть спиваться начинает не только первый эшелон гуманитарной интеллигенции (это было и раньше), а уже и технической. Всё не удаётся загнать общество, хотя в сносный декорум.
Примета поздне‑брежневского времени - бесчисленные научно-исследовательские институты, которые неизвестно чем занимались, но все были на государственном иждивении. Даже по официальной статистике на 1974 год насчитывалось в одной Москве приблизительно десять тысяч отказников-интеллигентов, то есть людей, которые сознательно не работали (кто-то же их содержал).
В стране начинается намётывание некоторой компромиссной идеологии - как бы предтеча будущей перестройки. Черты этой новой идеологии заключались в том, что, во-первых, была проведена чёткая демаркационная линия между пострадавшими в 1937 году и позднее - и пострадавшими до 1937 года. Первая категория была объявлена людьми “нашими”, а вторая – “не нашими”. (“Наших” печатали, включали в школьную программу и так далее).
Люди, которые “наши”: при Хрущеве контингент “наших” был рассчитан на плохой вкус: Исаак Бабель, Демьян Бедный; при Брежневе сразу обозначились такие имена как Борис Пильняк, Михаил Булгаков - и более мелкие, например, Варлаам Шаламов.
Варлаам Шаламов 1907 года рождения; он старше Твардовского, Яшина, Константина Симонова, только Суркова помоложе (да и по внешнему виду – угрюмый волк).
Так как Варлаам Шаламов был незаконно репрессирован в 1937 году, то его, даже с его с непреходящим озлоблением в “Колымских рассказах”, тем не менее, зачислили в “наши”.
Менталитет Варлаама Тихоновича Шаламова (абсолютный безбожник).
Его стихи ещё слабее его прозы и он пытается (натуживаясь, натягиваясь) что-то такое выжать из себя по части пейзажной лирики, но получается чушь. Это примерно как у Маршака – “разевает щука рот и не слышно, что поёт”. Прежде всего, это происходит потому, что природа у него волчья: он не только не может с нею разговаривать, но не умеет ее и хранить; он может ее только насиловать.
В этом отношении характернейший пример – это его подготовленный дифирамб “Поворот сибирских рек”. Он еще не знал, что поворот сибирских рек будет отменён по молитвам Церкви.
Славно озеро Байкал, -
Заповедник с баргузином,
Чтоб музеем мира стал
С гидрографией единой.
Но ещё важней канал,
Что пройдёт в Сибири вскоре,
Что разрежет минерал,
Орошая плоскогорье.
……………………………
Клинья - Обь, Иртыш, Тобол
Закрепляются недаром;
Плоскогорье – это стол
Будущего хлебодара.
Стихи, конечно, бездарные. У Варлаама у самого не выходит никакого голоса; но и в голову ему не приходит, что ведь Адам был приставлен к Эдемскому саду, чтобы возделывать и хранить его. Это и есть образ праведного отношения к Божьему творению, то есть сотворённому до человека в первые пять-шесть дней.
Если сравнить Шаламова с Рубцовым, то для Рубцова всё живое; и не просто живое (куда там какому‑нибудь Зигфриду?) – он понимает не просто язык зверей, он мысли их понимает.
Стихотворение “Медведь”.
В медведя выстрелил лесник.
Могущий зверь к сосне приник -
Застыла дробь в мохнатом теле…
Глаза медведя слёз полны -
За что его убить хотели?
Медведь не чувствовал вины.
Домой отправился медведь,
Чтоб горько дома пореветь.
Это гораздо выше Есенина. Что за собачка Качалова? От собачки Качалова никакого ответа не требуется, а тут он его понимает без слов. Есть ещё и про зайца, который думает “о себе и обо мне”. Сразу видно, в чём фатальная разница, неустранимое противоречие.
Скорее, сильные стороны Шаламова совсем не в этом. Во-первых, Шаламов может говорить более или менее профессионально только о человеке; и затем, его профессиональная речь всегда каким-то образом, может быть, и от него независимо, сразу же претворяется в дуэль, в поединок, в борьбу, даже в потасовку. По крайней мере, у него всегда противостояние. Возьмём стихотворение “Живопись”.
Портрет – это спор, диспут,
Не жалоба, а диалог.
Сраженье двух разных истин,
Боренье кисти и строк.
В сравненье с любым пейзажем,
Где исповедь- в тишине,
В портрете варятся заживо,
На странной горят войне.
Портрет – это спор с героем,
Разгадка его лица.
Спор кажется нам игрою,
А кисть - тяжелей свинца.
Уже кистенём, не кистью
С размаха художник бьёт.
Сраженье двух разных истин,
Двух судеб холодный пот.
В другую, чужую душу,
В мучительство суеты
Художник на час погружен
В чужие чьи-то черты.
Кому этот час на пользу?
Художнику ли? Холсту?
Герою холста? Не бойся,
Шагнуть в темноту, в прямоту
И ночью, прогнав улыбку,
С холстом один на один
Он ищет свою ошибку
И свет или след седин.
“Шагнуть в темноту, в прямоту” – здесь, конечно же, независимо от Шаламова, который Священного Писания не читает, вспоминается книга Притчей Соломоновых: “Есть пути, которые кажутся человеку прямыми, но конец их – путь к смерти”.
В этом же роде и то, что относится как-то к противостоянию, вот к этой тайной борьбе, вот к этой как бы тайной пощечине даже, а главное к тому, чтобы другого не понять (понять – это вместить в себя), но “вывести на чистую воду”, а точнее, - разоблачить.
Нетрудно изучать
Игру лица актёра,
На ней лежит печать
Зубрёжки и повтора.
И музыка лица,
Послушных мышц движенье -
То маска подлеца,
То страсти выраженье.
Актёр поднимет бровь
Испытанным приёмом,
Изобразит любовь
Или разлуку с домом.
Сложней во много раз
Лицом любой прохожий,
Не передать рассказ
Его подвижной кожи.
Понятны лесть и месть,
Холопство и надменность,
Но силы нет прочесть
Лица обыкновенного.
Эти стихи душе мало чего говорят, но зато они характеризуют самого автора, то есть Варлаама Тихоновича Шаламова. В чём действительно выражается его исповедание, в чем его тайный идол? Это тоже легко прочесть. Тайный идол его даже не борьба; тайный идол его - многодумие (другое дело, что ложного многодумия от истинного он тоже не отличает). Во всяком случае, многодумие само по себе, само по себе сомнение, само по себе стояние на перепутье и опять‑таки длительный внутренний диалог с собой - вот это “святая святых” его сердца, куда он менее всего склонен пустить Христа.