«Пожар! Пожар!
Горит синьора Сильвия!» —
«Да нет,
Дурак,
квартира —
не она...» —
«В шкафу
пошарь —
там есть белье носильное,
и тот
дуршлаг —
скорее из окна!
Кидай
диван
и крышку унитаза!
...а все — горбом,
ну хоть о стенку лбом...
Постой,
болван,
а где же наша ваза?
10* 147
А где
альбом,
семейный наш альбом?..» —
«Заткнись,
тут не поможешь визгом...»
«...Зачем
с греха
пошла я под венец?!.» —
«Веревку
на,
спускай-ка телевизор...
Повешен —
ха! —
проклятый, наконец!» —
«Не плачь,
все здесь —
кастрюли и бидоны.
Очнись,
смотри — ты вся в пуху...»
«Отстань,
не лезь...
Постой, а где мадонна?
Горит
она!
Забыли наверху!!» —
«Беда,
беда...
Ты слышал это, сын мой?» —
«Теперь,
сосед,
для них потерян рай.
148
Теперь
всегда
страдать синьоре Сильвии.
Мадонны нет...
Забыли... Ай-яй-яй!..»
«Кому дуче,
кому дуче!
До чего хорош портрет!
Налетайте,
люди,
тучей —
лучше парня в мире нет!
Кисть художника —
ну что ж! —
не матиссова,
но ведь вам когда-то вождь
нравился мольтиссимо.
Налетай,
блошиный рынок,
и торгуйся умненько.
Среди стольких птичек-рыбок
эта птичка —
уника!
Покупателей открытых
нет сегодня на вождя,
но с достатком шитых-крытых:
по глазам их вижу я.
Посмелей —
так будет лучше,
а то дуче трескается.
149
Кому дуче,
кому дуче!
Никому не требуется?»
«Сюда подходите, синьоры, —
здесь продаются письма.
Самые настоящие —
видите штемпеля?
Прошу не отклеивать марок —
читайте, не торопитесь...
Писем на всех достаточно —
целые штабеля.
Пожалуйста, век восемнадцатый:
«...Я буду вас ждать хоть вечность».
Пожалуйста, век девятнадцатый:
«...Я буду вас ждать хоть сто лет».
А вот и двадцатый, синьоры:
«...Чего ты все крутишь и вертишь?
Уже я потратил два вечера,
а результата нет».
Вот первая мировая,
а это уже вторая...
(К несчастью, цензурные вымарки
временем не сняло...)
А если третья случится —
синьоры, я представляю,
и вы представляете, думаю, —
не будет писем с нее.
Синьоры, по-моему, письма
дороже всяких реликвий,
но продают их дешево,
а я покупаю, старик.
150
Письма — странички разрозненные
книги, быть может, великой,
но нету такого клея,
чтоб склеить все вместе их». —
«Синьор, вам не кажется странным,
что вы — продавец писем?» —
«Странным? А что тут странного?
Ага, угадал — вы поэт...
А вам не кажется странным,
что вы продавец песен?
В мире так много странного,
а, в сущности, странного нет...»
«Мама Рома, мама Рома,
как тебе не совестно?
Тощ супруг, как макарона,
да еще без соуса.
Меня совесть не грызет —
кровь грызет игривая.
Дай,
правительство,
развод,
или —
эмигрирую!»
— Синьор доктор, объясните мне, какое я
животное?
— Не понимаю вашего вопроса, синьора.
— Чего ж тут не понимать, синьор доктор!
Встаю и сразу начинаю штопать, гладить, готовить
завтрак мужу и детям — словом, верчусь, как
белка в колесе.
151
Сама поесть не успеваю — остаюсь голодная,
как волк.
Иду на фабрику и целый день ишачу.
Возвращаюсь в автобусе и шиплю на всех от злости,
как гусыня.
Захожу в магазин и тащусь оттуда, нагруженная,
как верблюд.
Прихожу домой и снова стираю, подметаю,
готовлю — в общем работаю, как лошадь.
Падаю в кровать усталая, как собака.
Муж приходит пьяный, плюхается рядом и
говорит: «Подвинься, корова».
Какое же я все-таки животное, синьор доктор,
а синьор доктор?
«Исповедь кончается моя,
падре.
Нет волос, как прежде, у меня —
патлы.
Вы учили, падре, не грешить,
думать.
Я старалась, падре, так и жить —
ДУРа.
Ничего не помню, как во сне.
Зряшно
так жила я праведно, что мне
страшно.
Согрешить бы перед смертью, но
поздно.
Лишь грехи, что были так давно,
помню.
Мне уже не надо ничего —
бабка.
152
Далеко до школьного того
банта.
Подойдите, что-то вам скалку,
внучки.
Истину, что крестик, вам вложу
в ручки.
Вы не бойтесь, внученьки, грехов
нужных,
а вы бойтесь, внученьки, гробов
нудных.
Вы бегите дальше от пустой
веры
во грехи, как будто в лес густой,
вербный.
Вы услышьте, внученьки, тихи
в стонах:
радость перед смертью — лишь грехи
вспомнить...»
«Счастливые билетики,
билетики,
билетики,
а в них мотоциклетики,
«фиатики»,
буфетики.
Не верьте ни политике,
ни дуре-кибернетике,
а верьте лишь в билетики,
счастливые билетики...
Сейчас на вас беретики,
а завтра вы — скелетики.
Хватайте же билетики,
счастливые билетики!»
153
«Если вы с неудач полысели,
то синьоры, не будьте разинями —
вы купите себе полицейского
Бейте,
плюйте,
замечательного, резинового.
пинайте,
тычьте,
а когда его так поучите —
облегченье хотя бы частичное
в этой жизни треклятой получите...» —
«А резиновых членов правительства,
вы скажите,
у вас не предвидится?» —
«Обещать вам даже не пробую.
Сожалею, синьор, —
все проданы».
«Руки прочь,
руки прочь
от Вьетнама!
Бросим стирку нашу,
как-никак,
дочь,
я мама.
Ну за что они бомбят
тех детишек —
вьетнамят,
или все бездетны,
или врут газеты?»
«А я — плевал я на Вьетнам!
Мне бы — тихо жить.
154
Мне —
заплатку бы к штанам
новую пришить!»
«Синьор сержант,
синьор сержант,
у Пьяцца ди Эспанья
искала я себе сервант
и секретер для спальни.
И вдруг — витрина,
в ней кровать,
а на кровати девка,
в чем родила, конечно, мать,
лежит и курит дерзко.
А рядом с девкою лежат
кальсоны чьи-то сальные
и сверх того,
синьор сержант,
пустые...
эти самые.
А над стыдобищем таким
написано:
«Скульптура».
Синьор сержант,
спасите Рим
и римскую культуру!» —
«Рим спасти, синьора, сложно...
Что поделать —
молодежь...
А что можно,
что не можно —
в наши дни не разберешь...»
155
«Стриптиз, наоборот,
сейчас у нас в новиночках». —
«Что это за штуковина?» —
«А делается так:
выходит, значит, дамочка —
лишь бляшечки на титечках,
а после одевается,
и в этом — самый смак». —
«Старо...
На сцену жизни
все выползают голыми,
а после одеваются
в слова,
слова,
слова,
но под словами все-таки
друга друга видят голыми.