стояла посреди тебя, эпоха,
держась на ножках тоненьких едва.
На нас она глядела, как на Сену,
куда с обрыва бросится вот-вот;
и мне хотелось кинуться на сцену
и поддержать — иначе упадет.
123
Но — четкий взмах морщинистой ручонки!
Вступил оркестр... На самый край она
ступила... Распрямляясь обреченно,
дрожа, собрала музыку спина.
И вот запело, будто полетело,
упав от перевешивавших глаз,
хирургами искромсанное тело,
хрипя, переворачиваясь, — в нас!
Оно, летя, рыдало, хохотало,
шептало, словно бред булонских трав,
тележкой сен-жерменской грохотало,
сиреной выло. Это было — Пьяв.
Смешались в ней набаты, ливни, пушки,
заклятья, стоны, говоры теней...
Добры, как великаны к лилипутке,
мы только что невольно были к ней.
Но горлом горе шло, и горлом — вера,
шли горлом звезды, шли колокола...
Как великанша жалких Гулливеров,
она, играя, в руки нас брала.
А главным было в ней — артисте истом,
что смерти, уже близкой вопреки,
шли ее- горлом новые артисты, —
пусть оставляя в горле слез комки.
Так, уходя со сцены, Пьяв гремела,
в неистовстве пророчествуя нам.
Совенок пел, как пела бы химера,
упавшая на сцену с Нотр-Дам!
124
Так мала в этом веке пока что
человеческой жизни цена...
Под голубкою мира Пикассо
продолжается всюду война.
Наших жен мы поспешно целуем,
обнимаем поспешно детей,
и уходим от них, и воюем
на войне человечьих страстей.
Мы воюем с песками, снегами,
с небесами воюем, землей;
мы воюем с неправдой, долгами,
с дураками и сами с собой.
И, когда умираем, не смейте
простодушно поверить вполне
ни в инфаркт, ни в естественность смерти
мы убиты на этой войне.
И мужей, без вины виноватых,
наши жены, приникнув к окну,
провожают глазами солдаток
на суровую эту войну...
125
ЛЮБИМАЯ, СПИ..
Соленые брызги блестят на заборе.
Калитка уже на запоре.
И море,
дымясь и вздымаясь и дамбы долбя,
соленое солнце всосало в себя.
Любимая, спи...
Мою душу не мучай.
Уже засыпают и горы и степь.
И пес наш хромучий,
лохмато дремучий,
ложится и лижет соленую цепь.
И морем — всем топотом,
и ветви — всем ропотом,
и всем своим опытом —
пес на цепи,
и я тебе — шепотом,
потом — полушепотом,
потом — уже молча:
«Любимая, спи...»
Любимая, спи...
Позабудь, что мы в ссоре.
Представь:
просыпаемся.
Свежесть во всем.
126
(
Мы в сене.
Мы сони.
И дышит мацони
откуда-то снизу,
из погреба,—
в сон.
О, как мне заставить
все это представить
тебя, недоверу?
Любимая, спи...
Во сне улыбайся
(все слезы отставить!),
цветы собирай
и гадай, где поставить,
и множество платьев красивых купи.
Бормочется?
Видно, устала ворочаться?
Ты в сон завернись
и окутайся им.
Во сне можно делать все то, что захочется,
все то, что бормочется,
если не спим.
Ие спать безрассудно,
и даже подсудно, —
ведь все, что подспудно,
кричит в глубине.
Глазам твоим трудно.
В них так многолюдно.
Под веками легче им будет во сне.
Любимая, спи...
Что причина бессонницы?
Ревущее море?
Деревьев мольба?
127
Дурные предчувствия?
Чья-то бессовестность?
А может, не чья-то,
а просто моя?
Любимая, спи...
Ничего не попишешь,
но знай, что невинен я в этой вине.
Прости меня — слышишь? —
люби меня — слышишь? —
хотя бы во сне, хотя бы во сне!
Любимая, спи...
Мы на шаре земном,
свирепо летящем,
грозящем взорваться, —
и надо обняться,
чтоб вниз не сорваться,
а если сорваться —
сорваться вдвоем.
Любимая спи...
Ты обид не копи.
Пусть соники тихо в глаза заселяются.
Так тяжко на шаре земном засыпается,
и все-таки — —
слышишь, любимая? —
спи...
И море — всем топотом,
и ветви — всем ропотом,
и всем своим опытом —
пес на цепи,
и я тебе — шепотом,
потом — полушепотом,
потом — уже молча:
«Любимая, спи...»
128
* * *
Нет, мне ни в чем не надо половины!
Мне — дай все небо! Землю всю положь!
Моря и реки, горные лавины
мои — не соглашаюсь на дележ!
Нет, жизнь, меня ты не заластишь частью.
Все полностью! Мне это по плечу!
Я не хочу ни половины счастья,
ни половины горя не хочу!
Хочу лишь половину той подушки,
где, бережно прижатое к щеке,
беспомощной звездой, звездой падучей,
кольцо мерцает на твоей руке...
9 Е. Евтушенко
129
ЛИШНЕЕ ЧУДО
Все, ей-богу, было бы проще
и, наверное, добрей и мудрей,
если б я не сорвался на просьбе —
необдуманной просьбе моей.
И во мгле, настороженной чутко,
из опавших одежд родилось
это белое лишнее чудо
в темном облаке грешных волос.
А когда я на улицу вышел,
то случилось, чего я не ждал, —?
только снег над собою услышал,
только снег под собой увидал.
Было в городе строго и лыжно.
Под сугробами спряталась грязь,
и летели сквозь снег неподвижно
опушенные краны, кренясь.
Ну зачем, почему и откуда,
от какой неразумной любви
это новое лишнее чудо
вдруг свалилось на плечи мои?
130
Лучше б, жизнь, ты меня ударяла
из меня наломала бы дров,
чем бессмысленно так одаряла, —
тяжелее от этих даров.
Ты добра, и к тебе не придраться,
но в своей сердобольности зла.
Если б ты не была так прекрасна,
ты бы страшной такой не была.
И тот бог, что кричит из-под спуда
где-то там, у меня в глубине,
тоже, может быть, лишнее чудо?
Без него бы спокойнее мне?
Так по белым пустым тротуарам,
и казнясь и кого-то казня,
брел и брел я, раздавленный даром
красоты, подкосившей меня...
131
ВЕСНУШКИ
«Что грустишь, моя рыжая? —
шепчет бабка. — Что стряслось
свою руку погружая
в глубину твоих волос.
Ты мотаешь головою.
Ты встаешь, как в полусне.
Видишь очень голубое,
очень белое в окне.
У тебя веснушек столько,
что грустить тебе смешно,
и черемуха сквозь стекла
дышит горько и свежо.
Смотришь тихо, полоненно,
и тебя обидеть грех,
как обидеть олененка,
так боящегося всех.
В мастерскую его друга
поздно вечером привел
и рукою кругло-кругло
по щеке твоей провел.
132
И до дрожи незаснувшей,
не забывшей ничего,
помнят все твои веснушки
руку крупную его.
Было мертвенно и мглисто.
Пахла мокрой глиной мгла.
Чьи-то мраморные лица
наблюдали из угла.
По-мальчишески сутула,
сбросив платьице на стул,
ты стояла, как скульптура,
в окружении скульптур.
Почему, застыв неловко,
он потом лежал, курил
и, уже совсем далекий,
ничего не говорил?
Ты веснушки умываешь.