Ты веснушки умываешь.
Ты садишься кофе пить.
Ты еще не понимаешь,
как на свете дальше быть.
Ты выходишь — и немеешь.
На смотрины отдана,
худощавый неумелыш,
ты одна, одна, одна...
Ты застенчиво лобаста,
не похожа на девчат.
Твои острые лопатки,
будто крылышки, торчат.
133
На тебя глядят нещадно.
Ты себя в себе таишь.
Но, быть может, ты на счастье
из веснушек состоишь?
По замасленной Зацепе
пахнет пивом от ларька,
и, как павы, из-за церкви
выплывают облака.
И, пожаром угрожая
этажам и гаражам,
ты проходишь, вся рыжая,
поражая горожан.
Пусть он столько наковеркал —
так и светятся в лучах
и веснушки на коленках,
и веснушки на плечах.
Поглядите — перед вами,
словно капельки зари,
две веснушки под бровями
с золотинками внутри.
И рыжа и непослушна
в суматохе городской
распушенная веснушка
над летящей головой!
134
ОНА
Она?
Не может быть, чтобы она...
Но нет, —
она!
Нет, —
не она!
Как странно
с ней говорить учтиво и пространно,
упоминая чьи-то имена,
касаться мимоходом общих тем
и вместе возмущаться чем-то искренне,
поверхностно шутить,
а между тем
следить за нею,
но не прямо —
искоса.
Сменилась ее толстая коса
прическою с продуманной чудинкою,
и на руке —
продуманность кольца,
где было только пятнышко чернильное.
Передает привет моим друзьям.
Передаю привет ее подругам.
Продуманна во всем.
135
Да я и сам,
ей помогая,
тщательно продуман.
Прощаемся.
Ссылаемся
(зачем?)
на дел каких-то неотложных важность.
Ее ладони неживую влажность
я чувствую в руке.
Ну, а затем
расходимся...
Ни я
и ни она
не обернемся.
Мы друзья.
Мы квиты.
Но ей, как мне, наверно, мысль
страшна,
что, может, в нас еще не все убито.
И так же,
чтоб друг друга пощадить,
при новой встрече в этом веке сложном
мы сможем поболтать и пошутить
и снова разойтись...
А вдруг не сможем?!
136
ТВОЯ РУКА
Ты гордая.
Ты смотришь независимо.
Твои слова надменны и жестки.
И женщины всегда глядят завистливо,
как хмуро сводишь брови по-мужски.
А у тебя такая маленькая рука
с царапинками,
с жилками прозрачными,
как будто бы участия просящими...
Она,
твоя рука,
хрупка-хрупка.
Я эту руку взял однажды в грубую,
не слишком размышлявшую мою
и ощутил всю твою робость грустную —
и вдруг подумал,
что помочь могу.
Помог ли я?
Я слишком в жизни жадничал...
На сплетниц ты глядела свысока
среди слушков и слухов,
больно жалящих...
А у тебя такая маленькая рука...
Я уезжал куда-то в страны дальние,
137
грустя
сказать по правде —
лишь слегка,
и оставлял тебе твои страдания...
А у тебя такая маленькая рука...
Я возвращался...
Снова делал глупости
и буду делать их наверняка
в какой-то странной беспощадной лютости...
А у тебя такая маленькая рука...
И ненависть к себе невыносимая
гнетет меня,
угрюма и тяжка.
Мне страшно.
Все надеюсь я —
ты сильная.
А у тебя такая маленькая рука...
138
Любимая, больно,
любимая, больно!
Все это не бой,
а какая-то бойня.
Неужто мы оба
испиты,
испеты?
Куда я и с кем я?
Куда ты и с кем ты?
Сначала ты мстила.
Тебе это льстило.
И мстил я ответно
за то, что ты мстила,
и мстила ты снова,
и кто-то, проклятый,
дыша леденящею смертной прохладой,
глядел,
наслаледаясь, с улыбкой змеиной
на замкнутый круг этой мести взаимной.
Но стану твердить —
и не будет иного! —
что ты невиновна,
ни в чем не виновна.
Но стану кричать я повсюду, повсюду,
139
что ты неподсудна,
ни в чем не подсудна.
Тебя я во всем
осеню в твои беды
и лягу мостом
через все твои бездны...
140
ЗРЕЛОСТЬ ЛЮБВИ?
Значит, «зрелость любви»?
Это что ж?
Вот я сжался,
я жду.
Ты идешь.
Встреча взглядов!!
Должен быть вздрог!
Но — покой...
Как удар под вздох!
Встреча пальцев!!!
Должен быть взрыв!
Но — покой...
Я бегу, чуть не взвыв.
Значит, все —
для тебя и меня?
Значит, пепел —
зрелость огня?
Значит, зрелость любви —
просто родственность,
да и то —
еще в лучшем случае?
Это кто ж над нами юродствует,
усмехаясь усмешкой злючею?
141
ИЗ ЦИКЛА
«ИТАЛЬЯНСКАЯ ИТАЛИЯ»
III
РИТМЫ РИМА
Вставайте,
гигантским будильником Рим тарахтит у виска.
Взбивайте
шипящую пену пушистым хвостом помазка.
И — к Риму!
Отдайтесь рассветному стуку его башмаков,
молотков
и крику
молочниц, газетчиков, пекарей, зеленщиков.
Монашки,
хрустя белокрыльем крахмальным, гуськом семенят.
Медяшки
в их глиняных кружках, взывая к прохожим,
звенят.
Ю Е. Евтушенко 145
Путаны
идут с профилактики прямо — молиться в собор.
Пузаны
в кафе обсуждают, как вылечить лучше запор.
Монисты
бренчат на цыганках у выставки «Супер-поп-арт».
Министры
летят в «мерседесах». Ладони — в мозолях от карт.
Ладони
в рабочих мозолях плывут и не ждут ничего.
Лимоны
и люди, случается, стоят дешевле всего.
Куда вы
спешите, все люди? Куда вы ползете, куда
удавы
брандспойтов, где буйно играет, как мышцы, вода?
Все — к Риму,
как будто бы к храму, где вам отпущенье дадут,
и к рынку,
где, может, вас купят, а молсет быть, и продадут
Урвал бы
я опыта Рима, чтоб в жизни потом не пропасть.
Украл бы
чуть-чуть его ритма, — да нет, не урвать,
не украсть.
Есть Римы,
а Рима, наверное, просто физически нет.
Есть ритмы —
нет общего ритма, и в этом-то улиц секрет.
Но буду
старьевщиком лоскутов Рима, что порваны им.
Набухну,
как будто бы губка, всосавшая порами Рим.
146
До ночи
подслушивать стану, — и, ночью, конечно, не спя,
доносчик
всему человечеству, Рим, на тебя и себя.
Напрячу
за пазуху все, что проулки твои накричат,
наплачут,
нашепчут, насвищут, налязгают и нажурчат.
Пусть гонка
за Римом по Риму мне кости ломает, дробя, —
как пленка,
я буду наматывать яростно Рим на себя...