скорее в По
и прямо — вниз!
И как ослы
и как ослихи,
к воде — послы,
к воде — послихи.
Миллионер,
кричи в смятеньи:
«Подайте на кусочек тени!»
Объедини хоть раз господ
с простым народом
общий пот!
Все пропотело —
даже чувства.
Газеты —
липкое белье.
Мадонна плачет...
Чудо!
Чудо!
165
Не верьте —
катит пот с нее.
За сорок...
Градусники лопаются.
Танцует пьяно ртуть в пыли,
как будто крошечные глобусы,
с которых страны оползли.
Все расползается на части,
размякло все —
и даже власти.
Отщипывайте
мрамор храма
и жуйте
вместо чуингама.
А бронзовые властелины,
герои,
боги —
жалкий люд,
как будто бы из пластилина:
ткнешь пальцем —
сразу упадут.
На Пьяцца ди Индепеденца
току беспомощней младенца.
Асфальт расплавленный —
по грудь.
«Эй, кто-нибудь!
Эй, кто-нибудь!»
Но нет —
никто не отвечает.
Жить независимо —
включает
и независимо тонуть.
166
А надо всем
поэт-нудист
стихи пророчески нудит:
«Коровы на лугах протухли,
на небе Млечный Путь прокис.
Воняют люди и продукты.
Спасенье —
массовый стриптиз!
Не превращайтесь,
люди,
в трупы,
не бойтесь девственной красы.
Одежду носят только трусы.
Снимайте радостно трусы!»
Дамы стонут:
«Озона...
Озона!»
Объявили,
портных окрыля,
наимодным платьем сезона
платье голого короля.
«Ха-ха-ха!.. —
из веков раздается отзет.
Оно самое модное —
тысячи лет...»
«О депутат наш дорогой,
вы в села —
даже ни ногой,
а села обнищали...
Где все, что обещали?» —
167
«Я обещал?
Ах, да,
ах, да!..
Забыл —
простите, духота...» —
«Что ты слаб, мой миленький?
Подкрепить вином?
Ляжем в холодильнике,
может, выйдет в нем...»
Депутаты перед избирателями,
импотенты перед супружницами,
убийцы перед прокурорами,
адвокаты перед убийцами
все оправдываются добродушно:
«Душно...»
Душно,
душно ото лжи...
Россия,
снега одолжи!
Но ходят слухи — ну и бред! —
что и в России снега нет.
И слухи новые
Рим облетели,
что и на полюсе нету льдин,
что тлеют книги
в библиотеках,
в музеях
краски
текут
с картин.
И не спит изнывающий город ночей.
Надо что-то немедля решать,
168
если даже и те,
кто дышал ничем,
заявляют:
«Нечем дышать!»
Из кожи мира —
грязный жир.
Провентилировать бы мир!
Все самолеты,
ракеты,
эсминцы,
все автоматы,
винтовки,
а с ними
лживый металл в голосах у ораторов,
медные лбы проигравшихся глав
на вентиляторы,
на вентиляторы,
на вентиляторы —
в переплав!
Быть может,
поможет...
ПРОВОДЫ ТРАМВАЙЩИКА
Спуманте,
пенься,
Рим,
пей и пой!
Идет на пенсию
трамвайщик твой.
Кругом товарищи
сидят и пьют,
и все трамвайщики —
ремонтный люд.
Старик Джанкарло
бог среди них.
Одет шикарно,
ну, впрямь —
жених.
Лишь чуть грустинка
в его глазах.
Лишь чуть грузнинка
в его плечах.
Он так выхаживал
любой трамвай,
чуть не выпрашивал:
«Вставай,
вставай...»
И как рубали
из рейса в рейс
его трамвай
спагетти рельс!
Они привязчивей,
чем поезда...
Так что ж ты празднуешь,
старик,
тогда?
Когда,
заплаканный,
пойдешь домой,
они —
собаками
все за тобой.
Они закроют
путь впереди.
Они завоют:
«Не уходи!»
Дичают жалко
они без ласк...
Старик Джанкарло,
ты слышишь лязг?
Вконец разогнанный —
в ад
или рай? —
летит
разболтанный,
больной трамвай.
И кто-то чокнутый —
счастливо:
?Крой!»
а кто-то чопорный —
трусливо:
«Ой!»
И кто-то пьяненький:
«Давай!
Давай!» —
а кто-то в панике:
«Ай!
Ай!..»
Ты что,
без памяти?
Окстись,
трамвай!
Но он, как в мыле —
бах!
бух!
О, мама миа,
ах!
ух!
Шекспир
да Винчи —
в пух!
в прах!
Вам смерть не иначе
Глюк,
Бах.
Искусство нынче —
бух!
бах!
Арриведерчи,
Иисус Христос!
Арии Верди
смешны до слез.
172
Эй ты,
Петрарка,
что твой сонет?
Жизнь, как петарда, —
ба-бах! —
и нет.
Очнись, Лаура, —
всем быть в аду.
Не будь же дура —
льни на ходу.
В трамвае жутком
страшенный ор.
То вор,
то жулик,
то снова вор.
Но рядом с кодлом
под визг,
вытье
крестьянка кормит
свое дитё.
Рабочий с булкой,
студент-юнец...
Неужто будет
им всем конец?
Вожатый,
сука,
ты что, —
преступник
или дурак?
Хотя б не взрослых —
спаси дитё,
от страха вздрогнув, —
173
в депо,
в депо!
Трамвай размордленный,
под своды лезь —
ведь есть ремонтники,
наверно, здесь.
Но не научены
те, кто в депо,
а те, кто лучшие,
ушли давно.
За что же кара?
Что впереди?
Старик Джанкарло,
не уходи!
174
ФАККИНО
Неповоротлив и тяжел,
как мокрое полено,
я с чемоданами сошел
на пристани в Палермо.
Сходили важно господа,
сходили важно дамы.
У всех одна была беда —
все те же чемоданы.
От чемоданов кран стонал —
усталая махина,
и крик на площади стоял:
«Факкино! Эй, факкино!»
Я до сих пор еще всерьез
не пребывал в заботе,
когда любую тяжесть нес
в руках и на загорбке.
Но постаренье наше вдруг
на душу чем-то давит,
когда в руках — не чувство рук,
а чувство чемоданов.
Чтоб все, как прежде, — по плечу,
на свете нет факира,
и вот стою, и вот кричу:
«Факкино! Эй, факкино!!»
И вижу я — невдалеке
на таре с пепси-колой,
седым-седой, сидит в теньке
носильщик полуголый.
Он козий сыр неспешно ест.
Откупорена фляжка.
На той цепочке, где и крест, —
носилыцицкая бляшка.
Старик уже подвыпил чуть.
Он предлагает отхлебнуть.
Он предлагает сыру
и говорит, как сыну:
«А я, синьор, и сам устал,
и я бы встал, да старый стал —
уж дайте мне поблажку.
Синьор, поверьте, — тяжело
таскать чужое барахло
и даже эту фляжку.