мамой, дело прошлое, очень уставали от этого. Мы практически никогда не были совсем одни, в кругу своей семьи. Куда бы ни забросила нас гастрольная жизнь, тут же появлялись люди, которые проводили у нас целые дни. Одни приходили утром, пили чай, уходили, на их место приходили новые, обедали, сопровождали нас на представления.
В гостинице мы всегда занимали три номера. В одном жила я со своей учительницей, в другом – отец с мамой, и всегда был ещё один номер, где помещались те животные, с которыми мы были неразлучны, – говорящий попугай, собаки, обезьяны.
Когда мы возвращались в Москву и располагались на три-четыре месяца в Уголке, нам с мамой было легче скрываться от посторонних. Но отец тут был занят ещё больше, чем на гастролях. Приходили художники, учёные, студенты, просто любители животных…
– Аня, ну где он там? – спрашивает меня мама.
Стол накрыт к обеду, суп, как всегда, стынет.
– По-моему, он был в саду, показывал клетки, – отвечаю я.
– Пойди и позови его. Скажи, что я не могу больше разогревать.
Я возвращаюсь и объявляю маме:
– Он сказал, что они сейчас идут. Только зайдут к морским львам.
За стол садилось не менее двадцати человек! Вот сидим за обедом. Отец нагибается ко мне и шёпотом спрашивает:
– Кто это там сидит, с бородой? Он к тебе пришёл?
Я отвечаю:
– Нет.
Тогда мама говорит:
– Это, наверное, к тебе, Володя.
Он пожимает плечами:
– Я его в первый раз вижу.
А по вечерам…
А по вечерам, когда кончались спектакли в московских театрах, к нам съезжались совсем особенные гости – актёры, музыканты, художники, писатели. Далеко за полночь длилось весёлое застолье, лилась нескончаемая беседа, звучали беззаботный смех и аккорды нашего старого рояля.
В памяти моей всплывают лица тех, кто бывал в нашей гостиной чаще других: Л. Собинов, Ф. Шаляпин с женой и дочерью Ириной Федоровной, А. Южин-Сумбатов, А. Сашин-Никольский, А. Остужев и, конечно, мой Пров Михайлович,[168] В. Качалов, братья Адельгейм, скульптор Меркуров, А. Куприн – товарищ папиного детства, Николай Афанасьевич Соколов – писатель (псевдоним – граф Нулин), Саша Чёрный, Р. Кармен, Н. Адуев, двоюродная сестра отца 3. Рихтер… У меня где-то хранится мой старый альбом, они все почти писали и рисовали там.
Федор Иванович Шаляпин часто пелу нас. Наверное, пел не во всю мощь своего легендарного баса, но мне никогда не забыть этого пения.
Я много слышала его и в театре, и на концертах, но мне до сих пор почему-то кажется, что тут, в нашей гостиной, он пел лучше всего… Наверное, потому, что был окружён друзьями.
– Сегодня никого посторонних не было, – растерянно говорит Ванька-Встанька.
В доме ужасный переполох. Пропала отцовская шуба, пропала из передней.
– Нет-нет… – говорит отец, – этого не может быть, никогда не поверю.
Он ходит по Греческому залу.
– Нет-нет… Это такой души человек. Я никогда не поверю…
Мама молчит и только смотрит на него.
Отец всегда и у всех видел только хорошие качества, а пороки и недостатки старался всячески оправдывать. Он верил решительно всему, что ему говорили, всё принимал за чистую монету.
И такие истории бывали частенько в нашем доме. У отца вдруг возникает новая привязанность – «замечательной души человек», «талантливый неудачник». Он каждый день запросто заходит к нам, ест, пьёт, часами сидит в отцовском кабинете. Отец относится к нему с особенным вниманием и требует, чтобы все в доме были с ним любезны и предупредительны. Но вдруг этот «замечательной души человек» исчезает, а вместе с ним шуба или серебряный портсигар.
И тут мы с мамой нападали на отца, упрекали, смеялись над его доверчивостью.
Вот и сейчас. Он расхаживает по Греческому залу, а мама молчит и насмешливо смотрит на него.
– Нет-нет… Он не мог…
Отец подходит к маме и говорит наконец своё всегдашнее в этих случаях оправдание:
– Мамочка, если не верить людям, то нельзя жить.
Мама сердито сдвинула брови.
– Володя!
Отец молчит и сосредоточенно смотрит в её лицо.
– Володя, ты что – оглох?
Отец не отвечает. Он сидит за столом, суп стынет в его тарелке, а он наблюдает за выражением маминого лица. Его руки, взъерошенные волосы, бархатная толстовка – всё перемазано серой глиной. У него очередное увлечение – он лепит. Он занят маминым портретом и сегодня с утра ходит за нею, как тень. Скатерть возле его прибора тоже испачкана глиной. Мама делает вид, что сердится:
– Это, в конце концов, невыносимо. Сейчас же ешь!
А отец не сводит глаз с её лица и бормочет:
– Вот-вот… Эти самые складочки возле рта никак не получаются…
– Володя, я не могу больше так сидеть, – говорит мама.
Отец не отвечает. Он сидит за мольбертом – очередное увлеченье живописью.
Мы все трое почти никогда не расставались. А мама с отцом – решительно никогда. Теперь он корпит над своей картиной три или четыре дня, и мама сидит около него и целых три дня не может никуда отлучиться.
– Володя, мне трудно сидеть вот так без воздуха, – протестует она. – Я хочу пойти погулять.
– Погулять? – он оторвался от картины. – Ну что же, пойди погуляй вот тут под окном.
Мама была необыкновенно хороша в молодости. Самые первые годы замужества она выступала на арене с дрессированными лошадьми и пользовалась успехом у публики. Но вот ей постепенно стало открываться, насколько отец был наивен и беспомощен, как не умел вести свои дела, ладить с хитрыми антрепренёрами, нанимать и увольнять служащих. И она – совсем молодая женщина – потихоньку, незаметно взяла в свои руки все хозяйственные, административные, финансовые и прочие многочисленные заботы.
И вот вторую половину жизни отец решительно не знал ничего этого. Он мог весь без остатка отдаваться творчеству, науке, у него не было никаких мелких забот.
У мамы был очень ровный и спокойный характер. Я никогда в жизни не слышала, чтобы она на кого-нибудь повысила голос. Но все служащие, все антрепренёры и администраторы уважали и даже боялись её.
Отец утром идёт в цирк на репетицию. Оказывается, на арене ещё ничего не готово. Этого – нет, того – нет. Работать невозможно! Он кричит, нервничает.
Появляется мама. Отец бросается к ней с криками, с жалобами. Мама успокаивает его, как может, садится в первый ряд. Отдаёт команды своим ровным голосом, и вот через пять минут всё готово, всё на местах, отец успокоился. Репетиция пошла своим порядком.
Я стою́ на арене, на меня направлены