class="v">из-за кулис, в тоске, судьбу свою кляня, 
когда-нибудь следить ревнивым буду взором
 за юным смельчаком, что заменил меня.
 И после поплетусь домой, кряхтя и плача
 и на плечах неся прожитые года.
 Беззубый старый клоун, истасканная кляча,
 раздавленный червяк…
 Довольно. Никогда.
 Вот эти мускулы – они ещё стальные.
 Вот в этом сердце жизнь трепещет и кипит.
 Да, умереть хочу я в годы молодые,
 в часы, когда мой цирк от вызовов гремит.
 Сорваться с купола, упасть с «Аэроплана»,[165]
 низринуться с ходуль, окончить жизнь прыжком,
 пусть лучше говорят: «Он умер слишком рано»,
 чем прозябать докучным стариком.
 И в свой последний час, очнувшись от ушиба,
 я вспомню, что себе такой конец желал,
 окинув взором цирк, скажу судьбе:
 «Спасибо».
 В последний раз вздохну
 и прошепчу: «Финал».
 1922
   Из стихотворений 30-х годов
    Рекламный акростих
    Лечу в Казань в купе экспресса,
 А сам я полон интереса:
 Заждались вы меня иль нет?
 А как меня там встретит пресса?
 Ругнёт?.. Похвалит?.. Где ответ?..
 Едва ли предрешить всё можно,
 Но всё узнаем – выйдет срок.
 Кто ж едет к вам, узнать несложно:
 Ответ – по первым буквам строк!
     Моё богатство
    Богатств не нажил и не множил —
 на кой мне, к ляду, капитал!
 Всех капиталов мне дороже,
 чтоб зритель в цирке хохотал!
     Мои итоги
    Я сорок лет искусству цирка отдал,
 а сорок лет – ведь это срок большой!
 И сорок лет великому народу
 я предан был и сердцем, и душой.
     Ответное слово юбиляра
    Немалый путь прошёл я год за годом.
 Мой путь был прям, и линия тверда.
 Я – из народа выдвинут народом,
 и кровно с ним я связан был всегда.
     А. В. Дурова-Садовская
    По вечерам на старой Божедомке[166]
 (фрагменты воспоминаний)
  По вечерам с наступлением седьмого часа входная дверь Уголка начинает хлопать почти поминутно, и если на дворе лето, мне слышно через открытые окна, как на улицу выходят мои мальчики и девочки – дрессировщики, экскурсоводы, просто служащие (а они все для меня мальчики и девочки, даже самые старшие), – и слышу, как они прощаются под балконом, кто-то идёт на автобус, кто-то к трамвайной остановке, до меня доносятся знакомые голоса, смех, дверь хлопает ещё и ещё раз, и наконец наступает тишина — во всём доме остаются лишь три человека: два сторожа и я. Это – мой час…
 И тогда, стараясь ступать совсем неслышно, я покидаю гостиную, миную парадную лестницу и вхожу в бывший Греческий зал. Птицы, которые теперь населяют почти весь второй этаж, уже устроились на ночлег и неподвижно сидят на своих жёрдочках. Даже неугомонная Мерси – годовалая рысь – не мечется, как обычно, по своей клетке, а лежит совсем неподвижно. В наступающем полумраке – я нарочно не зажигаю электричества – чучела, стоящие в музее, не кажутся такими неодушевлёнными, как суетным днём. Я отправляюсь в Мавританскую комнату и медленно обхожу весь этаж… Всюду безмолвие, и только снизу доносится слабый плеск воды – морские львы, как всегда, будут бодрствовать до темноты, они, пожалуй, засыпают самыми последними во всём зверинце…
 По узкой внутренней лестнице я спускаюсь на первый этаж, и пока иду по коридору мимо мышиной железной дороги, плеск воды в бассейнах становится всё громче. Я поворачиваю направо, к зверинцу, и теперь ухо улавливает хруст овса, доносящегося из стойла пони. Издали слышится глубокий вздох – это Дженни, слониха. Обогнав меня, в дверь неслышно прошмыгнула кошка. В своей клетке принялся чесаться какой-то из медведей. Сзади захлопали ласты – Малыш, маленький морской лев, выбрался из своего бассейна и разлёгся на деревянном помосте. Хрюкнула во сне пёстрая свинья. Слабо вскрикнула какая-то обезьянка. Помедлив ещё немного, я пускаюсь в обратный путь… Это – мой час.
 С тех пор как я принялась за свои заметки, я почти каждый вечер остаюсь в Уголке, в нашем старом доме. Мне было всего восемь лет, когда отец и мать первый раз привезли меня сюда; с тех пор протекло шесть с лишним десятилетий! Я знаю здесь каждый закоулок, каждую ступеньку лестницы, я могла бы с закрытыми глазами с уверенностью пройти его весь – от чердака до подвала. И это – несмотря на то, что на моей памяти почти все интерьеры менялись по нескольку раз, подчиняясь необратимому течению времени. И теперь, пожалуй, только эта комната – старая гостиная моих родителей – осталась единственным островком прошлого: в ней за эти десятилетия не переменилось ничего или почти ничего.
 Здесь всё так же мало цветов – в горшках, в ящиках, в кадках, – те же фотографии, портреты, картины, тот же широкий и длинный диван и к нему два больших мягких кресла, рядом лампа XVIII века, французская горка с хрусталём и фарфором, а главное – чучела: броненосец, чернобурая лиса, обезьянка, шпиц – когда-то любимая собака отца, скелет муравьеда, скелет морского льва, шкура аллигатора, рога антилопы.
 Внизу, под самыми окнами, гремят трамваи. Сколько я помню, они всегда катились здесь, гремели и звенели, и всегда возле дома была остановка. Только раньше их было гораздо больше, я и сейчас помню, во времена моего детства было целых четыре маршрута трамваев – 8-й, 32-й, 35-й, 36-й, а теперь остался один-единственный – 50-й. Около нашего дома Старая Божедомка делает едва заметный вираж, и потому, когда смотришь в окно, кажется, будто трамваи выскакивают из-под самой гостиной.
 Сейчас ещё они бегут один за другим довольно часто, потом паузы увеличатся, а совсем поздно, когда мне нужно будет идти на Спиридоньевский, когда я уберу бумаги в шкаф и погашу свет, они будут греметь редко-редко…
 В двадцать седьмом – в год юбилея моего отца – Божедомку переименовали в улицу Владимира Дурова. Конечно, отец был очень польщён, но всегда чуть стеснялся этого. Стеснялись и мы с мамой…
 Поднялась из-за стола и прошлась по гостиной…