и этот лоб, и приоткрытые в улыбке пухлые губы и, конечно же, этот небольшой, почти незаметный шрам возле правого глаза, почти на веке, темные завитки волос на висках и широко открытые глаза, которыми на него смотрела беспросветная иерусалимская ночь.
Но какая же у нее была холодная рука, Мозес! Такая же холодная, как ее голос, доносившийся до него откуда-то с другого конца света, – голос, который он еще только готовился услышать.
– Анна, – сказал Мозес, стараясь казаться спокойным. – Анна Болейн. Это ведь ты?
– Ты думаешь, что это я? – спросила она так, словно им обоим было прекрасно известно, кто же она на самом деле такая.
Голос, заставивший его похолодеть.
Возможно, еще оставалась надежда ускользнуть от этого голоса и от этого смотрящего на него из темноты взгляда, укрыться в темноте, пока буквы складывались в имя, которое еще только собиралось облечься в звук.
Впрочем, как всегда, мысль о бегстве приходила, когда бежать было поздно.
– Мозес, – сказала Ольга. – Мозес. Милый. Куда это ты собрался, дурачок?
Что же еще и оставалось, Мозес, как ни орать изо всех сил, теряясь в собственном крике, самому становясь этим криком, еще оберегавшим тебя от наваливающейся вдруг темноты – орать, потеряв всякий стыд и позабыв обо всех приличиях, – выть, рычать, вопить, не выбирая слов, пытаясь выбраться из-под навалившегося, придавившего тебя, как, возможно, вопили когда-то евреи у стен неприступного Иерихона? – Постой-ка, Мозес. Они ведь трубили в трубы. – Очень может быть, сэр. Очень может быть, что они трубили именно в трубы. Один Бог знает, во что они там трубили на самом деле. Но иногда мне почему-то кажется, что они просто кричали. Вопили, так сказать, не жалея своих голосовых связок. Кричали «а-а-а-а» и все такое прочее. – Вопили, Мозес? Да, с какой, скажи, пожалуйста, стати? – С такой, сэр, что, возможно, когда они переправились через Иордан и подошли к стенам Иерихона, то увидели, что стены эти сложены из огромных камней, громоздившихся почти до самого неба, сэр, неприступных, словно само это небо, которое оставило их один на один с врагом, смеющимся над ними теперь с вершины этих стен, готовясь вот-вот осыпать их градом стрел и забросать тучей камней. Другими словами, сэр, они решили, что Всемогущий оставил их. Ведь время от времени это случается, что Всемогущий оставляет нас и притом часто – безо всяких объяснений и поводов. Интересно, что иногда это происходит в тот самый момент, когда мы балансируем на самом краю пропасти или пускаем пузыри, чувствуя, как мокрая одежда тянет нас на дно. Возможно, что так оно было и в этом случае, сэр. И вот когда они решили, что Всемогущий их оставил, крик сам вырвался из их груди, – ужасный крик, от которого у ангелов на небе задрожали кончики крыльев, а обитающие в Шеоле тени заметались в сумраке, не понимая причины своего испуга. И все потому, что это был крик великого отчаянья, сэр. Великого отчаянья, Мозес. Что уж тут говорить про какие-то стены? Они просто рухнули, расползлись, как песочная куча, задавив всех защитников города, не успевших даже сообразить, что к чему и оставив стоящих вокруг в глубоком оцепенении, которое длилось до тех пор, пока они, наконец, не пришли в себя и не прославили, с некоторым опозданием, святое Имя… И вот в связи с этим, я бы хотел спросить вас, сэр… – Господи, ну, что еще там у тебя, Мозес? – Я только хотел спросить вас, сэр, отчего все-таки рухнули эти стены? Оттого ли, что они не смогли вынести отчаянья, переполнившего этот крик, или все же, прежде чем дойти до ушей стоящих на стене воинов, этот крик коснулся слуха Того, Кто мог разрушить любые стены, включая даже те, которые Он выстроил сам? – Ты опять спрашиваешь, какую-то нелепость, Мозес. – Я только спросил, сэр, имеем ли мы дерзновение. В том смысле, правильно ли мы распоряжаемся своими голосовыми связками, сэр? Не следует ли нам, напротив, перестать утруждать их болтовней об обще, так сказать, человеческих ценностях, прогрессе и наших великих традициях и дать им возможность огласить окрестности душераздирающим, бесстыдным воплем, от которого – кто знает – не рухнут ли вдруг кой-какие стены? – Сдается мне, ты сам не знаешь, о чем ты спрашиваешь, Мозес. – Я спрашиваю о нашей кредитоспособности, сэр. О том, чем мы, так сказать, располагаем. Ведь в силу многих обстоятельств, мы в состоянии располагать или только тем, или же только этим, сэр. Пустословием или криком. Сопливой болтовней или бесстыдным воплем. Это значит, что нам всегда приходится выбирать между тем и этим, Мозес, – между всеми этими «правами человека», «экономическим процветанием», «эмансипацией», «мировым содружеством» и нашими собственными воплями, и все это потому, сэр, что никому еще не удавалось одновременно и кричать, и пустословить. Да, да, сэр! Истинная правда, если говорить серьезно. Ведь, в конце-то концов, Мозес, раз уж ты надумал приобрести нечто ценное, то ни пойдешь ли ты и не продашь ли все, что имеешь, чтобы купить это ценное, чтобы владеть им, этим ценным, перед которым все прочее – только жалкий мусор, труха и грязь?.. О чем это ты так задумался, дружок?
– Мне кажется, что я уже где-то читал нечто подобное, Мозес. В какой-то книжке, мне кажется. Там тоже шел разговор насчет того, чтобы что-то продать и что-то купить. А о какой это ценности говорите вы, сэр?
– Я говорю о фомке, сэр. О волшебной фомке, перед которой не устоит ни одна дверь…
И все же и наяву, и даже во сне к нему время от времени вдруг возвращалось это ужасное чувство, как будто он вновь видел уносящееся от него прочь тело с нелепо выставленным вперед плечом, – так, словно существовавшая между ними связь не прервалась ни на минуту, но, напротив, становилась со временем все прочнее и прочнее, обрекая их вечно разбегаться в разные стороны – как разбегаются галактики, Мозес – не имея никакой надежды на встречу и оставляя тебя один на один с уверенностью, что в мире мертвых ничего не происходит, точно так же, как ничего не происходит и в мире живых, – ничего, кроме самого этого головокружительного бегства друг от друга, которое, пожалуй, больше было похоже на падение в бездну, превращающее жизнь в отражение смерти, а смерть – в отражение жизни, – два нелепых отражения, не имеющие собственной природы и разбегающиеся в бесконечность одна от другой, как разбегаются отражения двух поставленных друг против друга зеркал, не знающие никакого другого дела, кроме этого, похоже, единственного.
111. Филипп Какавека. Фрагмент 62
«Мы и сейчас – словно