Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Хорошо, что вы знаете все правила конспирации. Сейчас очень опасное время. Садитесь! — приветливо сказал Хофер. Он был элегантно одет, в его высокой стройной фигуре было что-то очень значительное. Кроме того, он похудел с тех пор, как перестал работать на фабрике. Он выглядел теперь как буржуа, старающийся подольше сохранять молодость.
— Я собираюсь уехать из Австрии, но хороший паспорт получу только через неделю. А до тех пор мне нужно надежное убежище.
— У меня есть кое-что для вас, — медленно проговорил Хофер, разглядывая Дойно так пристально, словно ему предстояло описать мельчайшие подробности его внешности какому-то педанту. — Это домишко, почти что хижина, в саду на окраине города. Остальные наши товарищи уже там, это все рабочие, но я должен им сказать правду, я имею в виду вашу политическую карьеру, а это, по крайней мере поначалу, будет нелегко. Они коммунистов терпеть не могут, просто на дух не переносят! Но ничего не поделаешь, надо попытаться, идемте! В трамвае делайте вид, что клюете носом. Мне нравятся ваши глаза, но они вас выдают.
От конечной остановки им пришлось еще идти минут двадцать. По дороге они встретили человека, которого Хофер называл Тони. За домиком тянулся довольно длинный сад. В доме была всего одна комната, большая и уютная. Хофер представил Дойно пятерым мужчинам, двое из которых, самые старые, лежали на раскладных кроватях, а трое остальных на деревянном полу, завернувшись в одеяла.
— Его зовут Людвиг, Людвиг Таллер, такие дела. Ему нужно убежище, на неделю, а может, и больше. Это случай не простой. Я вам расскажу все, что знаю, но вы сами поговорите с ним и решите, согласны ли вы его принять.
Дойно остался стоять у дверей, Хофер присел на кровать седого старика, тот, похоже, с трудом оторвался от книги, которую держал в руках. Они внимательно все выслушали, потом седой сказал:
— Подойди поближе, Людвиг, сядь на ту постель. Так ты, как говорит Хофер, больше не состоишь в коммунистической партии? А с кем же ты теперь?
— Ни с кем. Я сам по себе, я «дикий», в свое время был такой термин в австрийском парламенте.
— Но это, должно быть, тяжко — ни к кому не принадлежать, для человека, который был в самой гуще, вроде тебя, Людвиг?
— Да, это тяжко, — отвечал Дойно. — Но у меня есть друзья в мире, которые тоже сами по себе, «дикие», и когда-нибудь мы воссоединимся.
— Тогда вы создадите новую партию и будете бороться с нами, социалистами.
— Да, вполне вероятно.
— Нас тут шестеро, вместе с Тони, который сейчас караулит в саду. Я четыре года здесь прожил один, другие здесь всего несколько недель, с тех пор как вышли из тюрьмы по амнистии… Нацисты наверняка постараются загрести назад всех амнистированных. Мы решили сопротивляться. Оружия у нас немного, но все же достаточно. Если мы тебя оставим здесь, ты будешь заодно с нами? Хорошо! Днем мы все работаем в саду, а один убирает дом и стряпает. Ты хочешь этим заниматься? Хорошо, в таком случае я согласен, если, конечно, согласятся остальные.
Дойно сразу решил остаться, Хофер взял на себя связь со Штеттеном. Дойно дали два одеяла и указали место на полу. Часовые на эту ночь уже были назначены, и он мог спокойно спать до утра.
Он пробыл у них пять дней. Поначалу они еще относились к нему с некоторым недоверием, и ему пришлось многое рассказать им о своей жизни: как рано он осиротел, как прошла его юность, почему в столь раннем возрасте он ушел от старшей сестры, которая все-таки была добра к нему, и почему теперь, когда ему пришлось худо, он не обратился к ней… ведь как американке ей конечно же несложно было бы ему помочь. Он рассказал им и о тех странах, где ему довелось побывать. Им очень понравилось, что он точно все знал — как в этих странах живут рабочие, сколько зарабатывают, какое у них жилье и как они проводят свой досуг. Они только ничего не желали знать о его политической деятельности и предпочли попросту забыть о ней. Только один раз старик, когда они остались наедине, спросил его:
— Вот что мне интересно: ты не сын рабочего, сам никогда рабочим не был, так почему ты так заботился о пролетарской революции? Не для того же ты подался к коммунистам, чтобы стать бургомистром, или министром, или народным комиссаром, я и сам вижу, не такой ты человек — так для чего же? Из сочувствия к нам?
Они вдвоем чистили картошку. Дойно один делал это слишком медленно, приходилось ему помогать, иначе обеда пришлось бы дожидаться очень долго, а они этого не любили. Дойно задумался. В голову ему приходило множество ответов, все они были правдивы и достаточно убедительны, но ни один не показался ему удовлетворительным. Наконец он заговорил:
— Самый глупый юнец приведет вам кучу причин, по которым он любит девушку. Но какими бы дурацкими или несущественными ни были его причины, они все равно приемлемы, ибо человеку не нужны причины, чтобы любить.
— Ну, это не очень ясно; то есть ты хочешь сказать, что сделал это из любви к рабочему классу?
— Нет. Вероятно, из любви к представлению о мире, каким он должен быть, каким он может быть.
— Из любви к представлению? И из-за этого ты во все это ввязался, жил не живя, скитался по свету в вечной тревоге? — И так как Дойно задумчиво молчал, старик продолжал: — Ты же знаешь, я спрашиваю не из соображений политики, а потому что за те четыре года, которые я прожил здесь один, я часто ломал себе голову над вопросом, что же такое человек. И пришел к мысли, что это совсем нелегко — понять, почему человек делает именно то, а не другое. Любовь к представлению, к идее, так сказать, — это может быть, но почему именно это? Почему не любовь к людям? К женщине, к детям, к товарищам?
Хофер сам, по просьбе Штеттена, принес известие о том, что приехала Мара и с документами все в порядке. На следующий день Дойно вышел на шоссе, минута в минуту, как было договорено, подъехала большая машина и остановилась в условленном месте. Он подошел поближе, Мара открыла дверцу, словно хотела выйти из машины, но вместо этого схватила его за руку, он быстро вскочил в машину, и машина покатила дальше.
Лишь когда они разжали объятия, Дойно заметил, что рядом с шофером сидит какая-то старая дама. Она обернулась к нему:
— Вам нет нужды представляться, я знаю вас уже много-много лет. Вы и сами знаете, я ваша тетка, и никуда тут не денешься, а этот господин — Путци. В телефонной книге он значится как граф Роберт Преведини, вице-адмирал в отставке. Вы его желанный гость, с этой минуты вы мой племянник Иво, так будьте же достойны нашей семьи. Путци, скажи же скорее mais quelque chose d’extremement gentil[85].
Путци, ему было явно за шестьдесят, послушно повернул голову и сказал:
— Очень рад. Я лучше сразу начну звать вас Иво, для вас я Путци, не стесняйтесь, даже на флоте меня все так называли, начиная от капитана корвета и выше.
Кружным путем они вернулись в город.
— После Праги прошло целых четыре года. И теперь мы совсем одни остались, Дойно.
Дойно кивнул. Мара очень изменилась. Волосы почти совсем поседели, лицо так исхудало, что на нее было больно смотреть. Даже блеск глаз потух. Обнаженные руки были тонкими, как у маленькой девочки.
— Еще несколько дней, тебе только надо немного изменить внешность, и мы тебя вывезем отсюда, все будет хорошо.
— Ну конечно, Мара, конечно! — сказал он.
— Ты можешь спокойно смотреть в окно, я понимаю, тебе нужно время, чтобы привыкнуть к моему виду.
Она взяла его за руку, он откинулся на спинку сиденья и закрыл глаза.
Его сразу же провели в отведенную ему комнату, огромную, красивую комнату, где было слишком много мебели и ковров, а рядом с балконной дверью стоял старый клавесин. Он сел в кресло рядом с клавесином и взял в руки книгу. Ему хотелось вновь овладеть собой. Но перед ним все время стояло лицо Мары. Может, ей не стоит красить губы и румянить щеки.
Тетка, высокая и комично дебелая, появилась из двери, которую он и не заметил.
— Désolée, vraiment désolée[86], — начала она. — Я только сейчас могу без помех поговорить с вами, я уговорила Бетси пойти прилечь. Встреча с вами слишком ее взволновала. Вы, конечно, знаете, что она больна, тяжело больна.
Баронесса не хотела стареть, она по-прежнему говорила звонким девичьим голосом, вполне подходящим к ее птичьей головке, но не к ее фигуре. Как обычно, она подмешивала в свою речь французские, а иногда и хорватские словечки, образующие такую причудливую вязь, что иной раз можно было усомниться в ее умственной полноценности. Для Дойно невыносимо было слушать разговоры о «набожности cher Вассо», о «effroyable[87] инциденте», так она называла его смерть, но по сути все было правильно, особенно то, что она сказала о Маре, которую, впрочем, называла Бетси.
Мара не могла простить себе, что поддалась настояниям Вассо и оставила его одного. От Джуры она узнала, как ее муж прожил последний месяц перед арестом, и мысль о его одиночестве была для нее пыткой. То, что она никак не может смириться с тем, что ей придется жить без Вассо, то, что до сих пор она все происходящее связывает с ним, вполне нормально. Худо другое, что Мара абсолютно бездеятельна, что она ни единым словом не желает выразить свою ненависть к убийцам. Она не терпит, чтобы при ней говорили о них, о России. Разве Фабер не был лучшим другом Вассо, разве не был он «dévoué à Betsy qui, elle, n’est faite que de fidélité»?[88] Его послание, его призыв о помощи произвели сразу же поразительный эффект. Впервые Мара стала походить на себя прежнюю. Она сама делала все распоряжения, и как умно!
- Ящер страсти из бухты грусти - Кристофер Мур - Современная проза
- Отлично поет товарищ прозаик! (сборник) - Дина Рубина - Современная проза
- Грани пустоты (Kara no Kyoukai) 01 — Вид с высоты - Насу Киноко - Современная проза
- Воровская трилогия - Заур Зугумов - Современная проза
- Фантомная боль - Арнон Грюнберг - Современная проза