Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Они оба засмеялись, Штеттен смеялся громче, чем Дойно.
— Здесь, в этой комнате, я был молодоженом. Какое-то время счастливым, влюбленным, иногда ревнивым. Тогда даже, бывало, я подумывал о дуэли с молодыми офицерами, о ранней смерти. Не всерьез, а так, чтобы нравиться молодой, привлекательной женщине. Почему я сейчас заговорил об этом? Ах да, из-за этого вашего «позорного плаката» на впалой груди. Я должен быть готов к пыткам?
— Никто не может заранее точно знать, как поведет себя под пытками. Самые скромные люди и самые высокомерные могут готовиться выдержать пытки. Так или иначе, но пытка — плохая проба для человека, недостаточно доказательная. Вот если вас поведут по улицам в разодранной рубахе и подштанниках, будут толкать, сбивать с ног и плевать в лицо, когда слюна ваших гонителей будет у вас на лбу, на щеках и веках, вот тогда-то все и решится. Либо вы проникнетесь глубочайшим презрением к вашим мучителям, либо к самому себе. И в этом случае вы станете жертвой. Пытка не меняет человека, его суть, она лишь испытывает его способность мгновенно оправляться от жесточайших страданий и чудовищных унижений.
— Я понял, Дион, ни слова больше, я все понял, — сказал Штеттен, странно возбужденный. — Продиктуйте мне все пять требований, я не уклонюсь от испытания.
Переговоры затягивались, они уже длились дни, недели. Правда, кое-какие тюремные двери распахнулись, кое-кого освободили из лагерей, но существенные условия Штеттена не были выполнены. Одни полагали, что еще рано, другие, что уже поздно. То, что эти люди сознавали слабость своей позиции, само по себе было неплохо, но их страх был больше, чем их слабость.
— Конечно, хорошее правительство может состоять только из посредственностей, но в таком случае это уже вопрос жизни — какими они окажутся в неординарной ситуации — смелыми или трусами, — говорил Штеттен.
Хофер жил на нелегальном положении с тех пор, как вернулся из Праги, чтобы вести важную работу социалистической партии. Дойно довольно скоро разыскал его. Он теперь звался Фердинандом Бергером и поселился в буржуазном районе города под видом представителя иностранных фирм. Выяснилось, что он хорошо информирован о проходящих в строжайшей тайне переговорах Штеттена.
— Сразу подумал, что за этим стоите именно вы. Доктор Рубин со своей стороны рассказал мне, что вы очень дружны с профессором и что это он освободил вас из концлагеря. Да, но в таком случае вы могли бы дать ему совет получше. Он ведет переговоры с предателями, с будущими гауляйтерами Гитлера.
— Как только будет достигнуто соглашение, этих людей сразу же можно исключить.
— Соглашение с кем?
— Временно следует забыть те февральские дни. Гитлер куда опаснее.
— Товарищ Фабер, мне очень жаль, что я должен вам это сказать, но вы меня не поняли. Наша забывчивость не придаст мужества этим господам, которые при первом же выстреле бросят нас в беде. Я не коммунист, и кровь рабочих для меня не средство придать политической демонстрации живую краску. Пока я сижу на этом месте, ни одной капли крови не будет пролито за то, чтобы заполучить в правительство людей, единственное устремление которых — спасти свою шкуру.
— Все ваши товарищи такого же мнения?
— Почти все! Фабер, послушайте меня: мы не хотим быть партией мертвых героев, мы хотим быть партией простых живых людей. Мы уж как-нибудь перебьемся в войну, которая, конечно же, Скоро начнется, а потом партия выйдет из подполья и приведет рабочий класс к победе. Вы иронически улыбаетесь, Фабер. Это потому, что вы не знаете, как живуч народ.
В последующие дни Дойно увидел и других деятелей рабочей партии. Он поехал в шахтерскую область, чтобы разыскать старых друзей, — это были мужественные люди, готовые рискнуть головой, но никто из них не верил в союзников. Один сказал:
— Это зимняя спячка совести, которая может еще долго продлиться. И нам надо перезимовать эти годы.
Он пошел проводить Дойно на станцию. Они расхаживали взад и вперед по перрону, словно их сильным холодным ветром бросало из стороны в сторону.
— Мы могли бы перейти на «ты», — сказал его знакомец. — Я сам не так давно вышел из коммунистической партии. То есть меня исключили из-за Хайни Шуберта, которого ты наверняка знал, в свое время он возглавлял молодежную организацию. В феврале он сражался в рядах шуцбунда, а под конец кое-кто пробился к границе, и он с ними. Потом он уехал в Россию, там его, наверное, месяц чествовали от всей души. Мы тут все гордились Хайни, даже социалисты, которым он обычно спуску не давал. Мы все ходили к его матери, из-за его писем, но вскоре письма перестали приходить, а потом стало известно, что он оказался контрреволюционером, то есть пошел в Москве в австрийское посольство, чтобы ему выдали австрийский паспорт, он, мол, предпочитает сидеть в австрийской тюрьме. Наконец опять пришло от него письмо, уже не из России, он писал, что едет сражаться в Испанию. Там он должен был примкнуть к анархистам, то есть его не хотели брать в интербригаду, сказали, что он предатель. В конце концов его там убили. Понимаешь, обзывать Хайни предателем, то есть это все равно что сказать, будто солнце не на небе светит, а в шахте!
— Зачем ты мне это рассказываешь?
— Сперва, чтобы объяснить тебе, что меня исключили из-за Хайни Шуберта, то есть за то, что я сказал: даже если бы сюда явился сам Сталин и поклялся бы, что Хайни предатель, то и тогда бы я заявил, что он дал ложную клятву. И потом, потом еще для того, чтобы ты понял, что вот это, насчет зимней спячки совести, это мне написал Хайни, и это чистая правда. Раньше-то я знал, чего хочу — Советскую Австрию, но теперь, то есть когда я понял, что такое эти Советы, теперь я и сам ничего не знаю. Понимаешь, за те крохи, что еще остались, то есть за это не стоит жертвовать головой.
— Но если придет Гитлер, тогда вы окажетесь в немецкой армии и околеете за…
— Нет, товарищ Фабер, это совсем другое дело. То есть если речь идет о долге, то не может быть никаких раздумий, но когда человек сам выбирает, да еще если выясняется, что он сделал неверный выбор… вот, как эти русские, они же хотели Хайни сослать в Сибирь за то, что он сказал: в России рабочие потому так плохо живут, что у них вообще никаких прав нету. Вот именно…
Подошел поезд. Дойно, открывая дверь купе, заметил:
— Насчет спящей совести, это Хайни Шуберт хорошо сказал. Но это означает, что мы, каждый в отдельности, должны быть особенно бдительны. Наверняка Хайни это имел в виду.
— Да, но подожди, то есть, подожди же!
Однако поезд уже тронулся.
Дойно не собирался думать ни о Хайни Шуберте, ни об этом человеке с его вечным «то есть». И потому, чтобы отвлечься, он достал дневник знаменитого французского писателя. Он читал его уже второй раз все с тем же изумлением, — как человеку удавалось целыми десятилетиями укрываться от времени. Но на сей раз даже это чтение не отвлекло его. Уже не впервые ощутил он уверенность в том, что тот выбор, который он сделал еще мальчиком, можно пересмотреть. Никогда он не сможет жить так, словно Хайни Шуберта не было на свете. Он связан с ним неразрывно. Боль не порвала эту связь, а только придала ей черты неизбежного рока.
Переговоры несколько дней назад были прерваны. Правительство назначило референдум, чтобы народ Австрии избирательными бюллетенями продемонстрировал грозному соседу, что он большинством отклоняет идею аншлюса. Связь с Хофером и профсоюзами сохранялась; впрочем, можно было не сомневаться, рабочие, уже неоднократно выходившие на улицы с демонстрациями, будут голосовать против нацистов.
Штеттен с трудом перенес напряжение этих недель, так как то, что он называл своей «логической нетерпимостью», слишком уж часто провоцировалось. Он терпеть не мог выслушивать аргументы зрелых мужей, когда кажется, что знание и суждение, факты и подозрения — одно и то же. Но больше всего его раздражали специалисты, которые были так уверены в каждой детали своего дела, а на поверку оказывались весьма ненадежными, более того, даже «мошенниками в пубертатном возрасте», едва только дело касалось более общих выводов.
— Вы же знаете, Дион, я уже на двадцать третьем году жизни смирился с тем, что слыву высокомерным, но когда я нахожусь вместе с этими посредственностями, у меня невольно возникает ощущение, что я всегда был смиренником, чуждым всякого тщеславия. Оставьте вы в покое радио. О ваших поражениях в Испании вы еще успеете узнать из ночных сообщений.
— Нет, сейчас идут аресты в Барселоне. Если они приговорят этих невинных людей, это будет похуже военного поражения. Я уже прозевал вечерние сводки каталонского радио и хочу попытаться поймать что-нибудь на другой волне.
Он медленно крутил ручку, приемник был очень сильный, и в этот час малейшее движение ручки ловило все новые и новые программы. Преобладала скверная музыка. Множество людей годами тратили столько сил и любви на то, чтобы заставить как следует звучать музыкальные инструменты. А теперь вот выяснилось: никогда прежде в истории человечества бедность мысли и чувства еще не соединялась со столь вызывающей, все вытесняющей непристойной откровенностью. Тексты любовных песен были так убоги, словно это евнухи с неимоверно скудным воображением в полусонном состоянии с трудом сляпали их из слов, произвольно взятых из разгаданных кроссвордов. Мелодии же, это до неузнаваемости исковерканное «ворованное добро», вполне шли впрок певцам, чья немузыкальность была так же ошеломительна, как их неосознанная отвага. А при этом искусство инструментовки было на удивление зрелым. Невероятная умелость требовалась, чтобы из грязной бумаги строить гигантские сверкающие пирамиды.
- Ящер страсти из бухты грусти - Кристофер Мур - Современная проза
- Отлично поет товарищ прозаик! (сборник) - Дина Рубина - Современная проза
- Грани пустоты (Kara no Kyoukai) 01 — Вид с высоты - Насу Киноко - Современная проза
- Воровская трилогия - Заур Зугумов - Современная проза
- Фантомная боль - Арнон Грюнберг - Современная проза