неслиянно и нераздельно – относительно чего, конечно, нелишним было бы заметить, что не следовало придавать большое значение кощунственным аналогиям, невольно приходившим на ум, помня, что Враг Рода Человеческого ничего так не любит, как пугать нас аналогиями и страшить ассоциациями, легко отдавая нас, тем самым, на съедение собственному воображению.
Разумеется, сэр: глядя со стороны нельзя было не отметить, что «нечто похожее уже случалось прежде», или что «это уже бывало не раз, Мозес», или же – «легко можно догадаться, что произойдет дальше», – и с этим трудно было не согласиться, потому что, в конце концов, это была чистая правда, которая помнила все эти «бывало», «случалось» или «доводилось», о чем неопровержимо свидетельствовали и его ладони, хранившие память обо всех изгибах, по которым они скользили когда-то – сверху вниз или снизу вверх – по спине, чувствуя напряжение выпирающих позвонков или движение лопаток, или по ногам, от тонкой лодыжки и до колен, и дальше, по внутренней стороне податливого бедра –
– и его кожа, впитавшая в себя нежность и страсть всех прикосновений, равно, как и боль ожогов на содранных локтях и коленях
– и, конечно же, эти уши, которым доводилось слышать не только всякую ерунду, вроде: «Миленький, давай не сегодня», или: «Мне кажется, что в этой позе есть что-то безнравственное», но и кое-что получше, например – шорох сбрасываемой в темноте одежды, щелканье кнопок и прерывистое дыхание, стоны, всхлипы, чмоканье и скрип пружин или раздраженные голоса жильцов, вынужденных подниматься пешком по лестнице, потому что, случалось, что это происходило в лифте, между этажами, не говоря уже про все эти «Я умираю», или «Я сейчас умру», или же «Я уже умерла», за которыми обыкновенно следовали какие-нибудь просьбы: «Мозес, давай еще» или «Принеси воды, Мозес», тем более нельзя было забывать и о нежном вопрошании: «Какой ты стал маленький, Мозес!» – в нем отчетливо слышалось неподдельное изумление, оно сродни было изумлению древнего натурфилософа, который никак не мог взять в толк, каким образом одно вдруг превращается в другое, – что и в самом деле было совершенно непостижимо, и могло, пожалуй, послужить когда-то толчком для возникновения диалектики, без которой, правда, легко обходилось все, что приберегалось напоследок:
«Сегодня, Мозес, ты превзошел самого себя» или же:
«Ох, Мозес, почему же мы не встретились с тобой раньше?», и это звучало так же сладко, как и девяностый псалом или шестьдесят первая теорема четвертой части «Этики», из которой можно было узнать, что некоторые наши желания ни в коем случае не могут быть чрезмерными.
В доказательство того, что случившееся уже случилось, можно было сослаться и на память пальцев – сжимавших, щипавших, трогавших и проникавших, царапавших и забывавших про себя в сплетении с другими, –
– на язык и дыхание, –
– на нос, не забывший запах пота и духов, и помнящий еще десятки других запахов, –
– не говоря уже про все остальное,
хотя, сказать по правде, все это уже не имело никакого значения, потому что для утонувшего в пучине сокровенного было очевидно, что даже неоспоримое свидетельство памяти, в конце концов, свидетельствует только о постороннем, так что, сколько бы ты ни считал его своей собственностью, оно все равно будет смотреть на тебя со стороны – посторонний, смотрящий на постороннего – следовательно, дело было совсем не в памяти, что было чрезвычайно трудно уловить и выразить, тем более вот так, устремившись взглядом за распахнутость чудесного халатика, прямо-таки приклеившись к этой распахнутости, прямо-таки в ней утонувши,
– Послушай-ка, Мозес! –
и в ней погребенный, но и в ней же и тысячу раз воскресший, ибо все это бывшее, прошедшее, случившееся и минувшее пребывало теперь в нем, словно очнувшись от долгого беспамятства и устыдившись, наконец, своего затянувшегося отсутствия, догадавшись вдруг, что ему все же лучше быть, чем не быть, – и вот оно было, легко узнаваясь в изгибе бедра и плавной линии, скользящей от колен к кромке трусиков, – все его прошлое, пребывающее теперь во всей своей вопиющей сокровенности и не оставляющее места ни для чего другого.
Прошлое, сотворившее в нем свою обитель.
Так, как будто кто-то вдруг ответил ему, хотя он уже, признаться, давно потерял на это всякую надежду.
Обитель сокровенно-свершаемого, имя же ей – «Мозес», тогда как все прочее принадлежало царству времени и тлена, так что оставалось только возопить в порыве вдруг нахлынувшей благодарности, воззвать к ответившему ему, благо, что тот – если не обманывали старые книги, – всегда был где-то поблизости
– О, Мозес! – воззвал он из той глубины, где время остановилось,
– из облака медового аромата,
– из молчания, осыпавшей его пыльцы.
– О, Мозес, Мозес! Оставь без промедления все и беги в эту обитель, ибо она, Мозес, последнее…
Разумеется, как всегда, речь шла о Возвращении.
Стоило ли беспокоиться о чем-нибудь другом, Мозес?
Ну, разве о том, что сам он все еще почему-то пребывал на некотором почтительном расстоянии от этого прекрасного и вечного.
На некоторой дистанции, сэр.
108. Начало истории Анны Болейн
– А между тем, что такое прекрасное, Мозес?.. Да, да, что такое прекрасное, дружок? – Это очень просто, сэр. Проще не бывает. Прекрасное, это прекрасная девушка, вот, что это такое. Между нами говоря, сэр, вы могли бы и сами… – Нет, нет, Мозес, ты не понял. Я спрашиваю о прекрасном самом по себе. Самом по себе, Мозес. Чувствуешь, какая большая разница между тем и этим? – Собственно, и я говорю о том же, сэр. Я говорю о прекрасной самой по себе девушке, а также о прекрасном самом по себе Мозесе, и о том прекрасном, что иногда происходит между ними, когда они… ну, словом, вы сами понимаете, сэр. – Еще бы, Мозес. Но я ведь спрашиваю тебя не об этом. Я спрашиваю тебя о прекрасном самом по себе, без всех этих «между ними» и «ну, вы понимаете», словом, о прекрасном, как оно есть само по себе, тем более что уж кто-кто, а ты-то, Мозес, должен был бы знать, о чем я говорю, – Простите, сэр, но мне почему-то кажется, что вы хотите ввергнуть меня в пучину. Я имею в виду, – в пучину воспоминаний, сэр, будь они трижды неладны. – Но почему же обязательно в пучину, Мозес? Вовсе даже не в пучину, милый, а всего только в тот день, который затерялся где-то между Ияром и Сиваном, и который, если мне не изменяет память, начался со стука в твою дверь, хотя, конечно, формально этот день начался гораздо раньше, но это ведь только формально, тогда как, если говорить по существу, Мозес, он начался именно с этого громкого «тук-тук-тук», который оторвал тебя от книжной страницы и заставил сказать: Войдите.
– Войдите, – сказал Мозес.
– И кто