Но первой музыкантше столицы все еще казалось, что они только дружат.
Даже в те вечера, когда ни арфа, ни рояль не произносили ни одного слова, она повторяла неуверенно, словно хотела в чем-то убедить самое себя:
– Я знала, я наверное знала, что мы подружимся…
Любовь все еще пела нежные вариации на коварные темы дружбы…
А из Парижа слал письма покинутому другу неутомимый путешественник Николай Мельгунов. Из писем явствовало, что Сен-Пьер объят новой важной идеей: ему надо учредить такую библиотеку, которой могло бы пользоваться все человечество. По-видимому, эта идея требовала некоторых усилий и трудов, а потому до времени мешала Сен-Пьеру сочинить оперу, но опять же такую, которую могло бы слушать и понять все население земного шара. Об опере извещало, впрочем, новое письмо уже не из Парижа, а из Германии, где несостоявшийся бакалавр Сорбонны должен был стать доктором прав.
«Как ты думаешь, Глинушка? – вопрошал издалека докторант. – Давай-ка писать, чортушка, по опере наперегонки!..»
И в каждом письме неизменно приписывал:
«А то, что ты гений, Мимоза, истинный гений, – мне знать!»
Знал бы Сен-Пьер, в каком затруднении блуждал гений между пяти нотных линеек и не менее того между Мойкою и Семеновским полком! «Смелее!» – торопила благородного пансионера любовь. «Не доверяй никому и действуй!» – подстегивала ревность. И в самом деле, ревность торопила не зря: в гостиной на Мойке все чаще являлся департаментский генерал. И как-то выходило так, что арфа не разыгрывала более вариаций на тему, взятую у Моцарта.
«Довольно вариаций!» – сказал себе сочинитель и тут же снова потянулся к нотной бумаге.
Через несколько дней он подал любимой свежий нотный лист, и она прочла: «Вальс, музыка Михаила Глинки».
– Неужто это серьезно, Мишель? Ужели вы в самом деле компонист?!
Он схитрил. Он ничего не сказал ей о том, что музыка, которую он хотел сочинить для нее, должна была быть необыкновенной. Он умолчал и о том, что написанное на нотном листе было так же далеко от его намерений и чувств, как самые дальние звезды далеки от земли.
Он проиграл пьесу несколько раз. А первая музыкантша столицы ловко переняла ее на арфу и стала напевать. Он улыбался, счастливый, вспыхивая и краснея.
– Кто бы мог подумать, медвежонок, что вы компонист?! – снова спрашивала она.
Но кто же поймет женщину? Играя третий его опус, она говорила об этом так, будто слушала его музыку в первый раз.
Иногда она узнавала от него удивительные вещи: оказывается, за Петербургом живет народ, который знает песенное царство, куда еще никогда не проникал ни один музыкант. Она узнала еще одно, пожалуй, самое удивительное: оттуда и придет истинная музыка.
– Это тоже серьезно, Мишель?
Но когда он говорил, нельзя было не верить его упрямым глазам, его высоко закинутой голове, на которой торчал непокорный хохолок.
– Милая тетушка, – однажды спросил он, – вы ездили на «Жар-птицу»?
– Нет, мой друг, я не охотница до опер господина Кавоса.
– Как?! – Глинка изобразил удивление и ужас. – Может, вы не были даже на «Светлане»?
– Казните грешницу, мой милый, но я думаю, что господин Кавос и здесь ничего не прибавил к славе стихотворца Жуковского.
– Вы самая удивительная женщина на свете! – воскликнул Глинка. – Но в таком случае мне немедля надобно заняться вашим просвещением. Слушайте!
Он присел к роялю и представил номера из новых опер Катерино Кавоса. С глубокомысленным видом он переливал из пустого в порожнее.
– Вот искусство рамплиссажа, – сказал он, – можно написать сколько угодно опер, если владеешь этим искусством. Только, знаете, никогда не поймать Жар-птицы… даже если ловить ее н а и п о с п е ш н е й ш е!..
Она взглянула на него растерянно, ничего не понимая: как живой, сидел перед нею департаментский генерал. Глядя на эту сатирическую экспромту, она не могла удержаться от смеха, а ему показалось, что и сам наипоспешнейший генерал теперь в чем-то опоздал. Потом он заиграл, а первая музыкантша столицы сидела притихшая, задумчивая. Бог знает, каких только компонистов не разыгрывал он по памяти и какая музыка, не обозначенная ни в каких нотах, рождалась в эти самозабвенные часы…
– Если бы вы знали, – совсем тихо сказала она, – как я люблю…
Он быстро к ней повернулся:
– Кого?!
– Все-таки Вейгля, конечно!.. – словно бы проверив неизменность своих чувств, ответила юная дама. Она улыбалась, и глаза ее были попрежнему прозрачны.
Но теперь он совсем не растерялся:
– Тетушка! Вы самая необыкновенная, самая красивая тетушка во вселенной!
Она, как прежде, положила палец ему на губы, но уже не сказала: «Тс-с!» – и маленький пальчик освежил ему губы, как упавшая с неба роса.
Нет, она не говорила больше: «Тс-с!» – а потом, оставшись одна, размышляла: «Неужели все это серьезно и музыкой ли кончится?..»
Глинка очнулся как раз впору. Шел к весне 1822 год. В пансионе начинались выпускные экзамены, и надо было хвататься за все науки сразу. Другой бы, пожалуй, так и поступил, но Глинка, не торопясь, прикинул и сообразил: надо браться за те предметы, которые еще можно одолеть, а те, которых не одолеешь, предать воле божьей.
Он так и поступил с математикой, римским и уголовным правом. А словесности, языков, истории, естественных наук ему не бояться. Эти не подведут!
Самая крупная заминка вышла действительно на экзамене по уголовному праву, из которого он выучил единственную статью. И хотя в вынутом билете была обозначена вовсе не эта статья, Глинка ответил именно о ней и так ловко, что университетский экзаминатор ничего не заметил. А ведь само уголовное право стоит на том, что преступление, которое не доказано, в лучшем случае может набросить только тень подозрения.
На многих экзаменах выручили прежние заслуги и не менее того увертки и хитрости, на которые преуспевающий пансионер был горазд.
Он кончил пансион вторым, с наградой и правом на чин десятого класса. Больше не мог дать даже университет.
Глава одиннадцатая
В залитой парадными огнями зале, среди пальм и лавров, играет на рояле юноша, одетый в щегольский пансионский мундир.
Евгения Андреевна Глинка, прибывшая в столицу, сидит в этом зале среди начальствующих особ и разряженных петербургских дам.
– Мишель! – шепчет Евгения Андреевна и слушает не отрываясь, и сердце ее бьется так сильно, что она ничего не слышит, и снова шепчет: – Мишель!..
Вот и сбылось, наконец, то, что привиделось когда-то в новоспасской столовой. А мысли Евгении Андреевны убегают все дальше и дальше, в прежние годы, в ту памятную майскую ночь, когда черемуха роняла первый цвет, а под окном спальни пел соловей.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});