пропустить.
– Собольков этих самых, двух, которые из заначки… давай в мой сидор! – потребовал старшой. – Тут они целее будут, – старшой помедлил немного – видимо соображал, обманывать ему напарника, с которым вместе ноги в гоне сбивал, или не обманывать, пошелестел чем-то, поскрипел суставами и мозгами и закончил решительно: – Давай-ка рухлядь! Сюда, сюда давай!
Холод клубком поднялся в Чирикове, виски сжала боль, сделалось до слез обидно – в глотке жидкая соль заплескалась: за что же старшой его так? Вроде бы подлости старшому он никогда не делал, и черная кошка вроде бы не пробегала – мысли недовольные возникали, что верно, то верно, но мысли эти – пух, невесомая пыль ерунда по сравнению с тем, что иногда случается с парой связчиков – егерей или охотников, уходящих в тайгу – стреляются из ракетниц, друг за дружкою с заряженными дробовиками гоняются, поджигают зимовья, превращая их в жаркие костры, а потом замерзают, режутся, колдуют, приваживая к противнику-напарнику смерть, обливаются кипятком, плачут, ровно малые ребята, красные сопли рукавами с морд стирают, пускают слюну, мочатся в драке, друг друга в землю стараются закопать, – все у них бывает, упаси, мать таежная, честная, от такого лиха, какого у Чирикова с Кучумовым никогда не было.
А раз не было, то, значит, и худые мысли не в счет… Но оказывается – все былое прочь, ничего оно не стоит, раз связчик хочет обмануть сзязчика. Паскудно сделалось Чирикову, холодно, плечи сковало металлом – он ясно почувствовал: металл это, он самый, в кожу больно впились заклепки, железная сталь проникла в кости, из без того вымороженные, пустые, – больно ему, в глотке уже целое соленое болото набралось, сейчас он захлебнется.
Одно понял своим обиженным задурманенным мозгом Чириков: старшой собирается поделить с ним семь соболей, два заначить, а семь поделить – не самых лучших, затем нажать на слабое место напарника, чтобы он слезу пустил, разжалобился и одного соболя, самого рыжастенького, выцветшего от непогоды, худых харчей и больного желудка, вернуть браконьеру, из чириковской доли. Чтобы непарного счета не было… На развод, так сказать.
Нет уж, дудки! На боль напластался горячий воск, застыл, соленое болотце затянуло бельмом, не видно, что на дне его, одурь сковала – Чириков захрипел несогласно, легкое и подвижное тело его огрузло, сделалось неповоротливым, чужим: хотелось ему встать, заявить, что не согласен он с тем, что задумал канюк, за такие штуки надо крючком требуху из обидчика выдергивать, но сил, чтобы вырваться из сна, у Чирикова не было. Снова наплыла синяя зимняя муть – как те сумерки, в которых умирают хорошие люди, его закрутило, будто щепку, швырнуло на дно потока, сверху придавило холодным водяным пластом, дыхание подсеклось, в груди что-то захлопало, будто он был рыбой и теперь стучал жаберными крышками, голову обжало, он услышал далекую прекрасную музыку, увидел красивую легконогую девушку, идущую к нему, поймал ее взгляд и в счастливом ознобе зашевелил губами:
– Лю… Любонька!
Все беды, все темноты и обиды, обманы, все недоброе, чем начинен мир и что допекало его, ушло сейчас в никуда, в воздух, для него перестал существовать и обманщик Кучумов, предавший товарища, – за это он непременно расплатится, если не Чириков, так кто-то другой обязательно всадит ему заряд дроби в кормовую часть, и хитрый браконьеришка, который сумел вогнать между Чириковым и старшим кол и обвести этот кол белой чертой – образовалось пространство, за пределы которого они никак не смогут выйти, не объяснившись, и страшенная, крошащая на мелкие брызги кости и хрящи усталость, и… – в общем, все это исчезло, посторонние предметы растаяли, лишний свет погас, была только тонкая статная женщина с зовущими глазами, она и больше никого.
Выбросив руки вперед и почувствовав, насколько холодно и неприютно пространство, Чириков невольно сморщился: ведь Любке зябко, она вон почти ни в чем на этом холоде находится, он на ходу сдернул с себя одежду и удивился – что за одежда была на нем? Не меховой зипун, в котором он ушел в тайгу, не пропотевший, провонявший дымом, грязью и звериной кровью свитер – неизбежный наряд лесовика, удобнее которого люди пока ничего не придумали, не поддевка – эта засаленная, испятнанная потрохами, ружейным жиром и рыбьей слизью душегрейка, а модненький, изящно скроенный и изящно пошитый пиджак с двумя длинными пижонскими разрезами по бокам. Френчик. Чириков такие модные пиджаки называл френчиками.
Встряхнул френчик на ходу, в кармане звякнули ключи и деньги, Любку этот звон испугал, глаза у нее потемнели. Чирикову сделалось больно и одновременно непонятно – чего же Любка испугалась.
– Любонька! – вскричал он встревоженно, ему хотелось успокоить женщину, согреть, накинуть ей на плечи френчик, прижать к себе, зарыться лицом в волосы, пахнущие косметикой, одеколоном, травой, еще чем-то непонятным, наверное, какими-нибудь женскими премудростями, побежал к ней навстречу, чувствуя, как в такт колотится, екает сердце, а Любка вдруг начала удаляться от него – она уносилась стремительно, стоя на каком-то реактивном эскалаторе – есть такая самодвижущаяся лесенка, о которой Чириков слышал, но никогда не видел, и как ни поспешал он за ней – не поспел.
– Любонька! – снова закричал он, крик застрял в глотке, ударом воздуха его загнало обратно, сделалось больно и тоскливо, и он почувствовал, как одинок, очень одинок – на белом свете теперь никого, кроме него, нет, от этого открытия Чирикову сделалось горько и страшно, пусто – ведь он только что лишился единственного близкого человека, ближе Любки у него никого не было и не будет, слезы, которые душили его, прорвались – Чириков заплакал. Безутешно, словно бы запертый в комнате, из которой не было выхода, а если и появится выход, то он будет вести только в одно – в небытие.
Долго он смотрел Любке вслед – до тех пор, пока она не превратилась в крохотное плоское пятно, поймал напоследок ее взгляд. Недоуменный, побитый, словно у птицы, которую посекли дробью и увечный выстрел этот остался безнаказанным. Наверное, таким горьким и одиноким был и ответный взгляд Чирикова.
– Ну и здоров же ты, Рубель, спать, – поддел его утром старшой. Глядел он на напарника с большим интересом, ну просто под микроскоп хотел засадить, чтоб увеличился, значит, Чириков до размеров таких, когда глаза величиною с арбуз становятся, и рассмотреть получше. – Ох и здоро-ов!
В окошко слабо втекал дрожащий от холода свет. Значит, уже утро, и не просто раннее утро, когда небо еще только начинает покрываться светлыми вымороженными пятнами, пятна эти перемещаются, сходятся, слипаются вместе и когда слипнутся в одно большое пятно, снег на земле начнет шевелиться, сереть, тени