Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Помню.
— Повторите же, что вы мне тогда сказали!
— Мы прикроем эту ложь новой ложью — одной, другой, третьей, сказал я, и они станут правдой, и обман перестанет быть обманом — если мы сохраним верность революции, то кривда когда-нибудь снова станет правдой, вот что я сказал.
— Отчего же вы теперь не верите, что кривда снова станет правдой и что ложь перестанет быть ложью?
— Обман уже не просто средство, он стал институтом, злоупотребление властью перестало быть обходным маневром, ибо власть стала для нескольких, немногих людей единственной и исключительной целью.
— Это тоже не ново. То, что дурные средства сначала губят добрые цели, а потом исподволь замещают их, я доказал вам еще восемнадцать лет назад. И что же вы мне ответили? То, что до сих пор было истиной, на сей раз окажется ложью, старые правила отменяются, то Новое, которое мы создаем, создает и свои, новые правила. Вот что вы сказали. И ложь перестанет быть ложью, если взглянуть на это Новое с новой точки зрения, сказали вы мне тогда, мой милый Дион. Ну так не надо половинчатости! Либо это вы теперь заблуждаетесь по каким-то сентиментальным причинам, а прежде были правы, — тогда извольте похоронить ваш траур по погибшему другу и возвращайтесь в партию. Либо же вы правы теперь — и, значит, заблуждались прежде. Но тогда извольте прямо и открыто признаться в этом!
Релли хотелось остановить старика. Она звала мудрого друга, а явился строгий судья. Впрочем, это могла быть и хорошо продуманная тактика. В конце концов, главное — заставить Дойно разговориться. Со страхом и в то же время с надеждой она следила за попытками профессора разговорить его — наверное, он все-таки знает, что делает. Когда Дойно наконец встал и зашагал взад и вперед по крошечной комнате, она тоже поднялась, чувствуя, что, кажется, наступает перелом.
— Да, я всегда любил доказывать свою правоту, — продолжил Штеттен, — но вы, мой дорогой, вы говорили, что вам ее и доказывать не надо, она все равно будет за вами. Ну, и что же — давайте подведем итог, чего вы добились! Я хочу посмотреть, склоните ли вы голову, смирите ли свою гордость перед лицом обесцененного «дела», я хочу знать, стоит ли оно вашего траура — я вас слушаю!
— Нет, вы не понимаете — возможно, потому, что вам это все не так близко, как мне. Причина молчания, к которому я оказался приговорен, не оскорбленная гордость, а та ситуация, которую мы создали сами. Я ничего на свете так не желаю, как обвинить убийц Вассо и Зённеке, да и себя самого признать их духовным сообщником, «плохим свидетелем». Но если бы я сделал это — сейчас, когда должны приниматься важнейшие решения, — я бы немедленно оказался в стане врага. Между этими фронтами нет нейтральной полосы; обратившись против одних, человек, сам того не желая и не имея возможности помешать этому, окажется в авангарде других, причем именно тех, уничтожение которых по-прежнему остается главнейшей задачей. Боже мой, как легко было бы сказать: я ошибался во всех важнейших вопросах, но даже на это мы не имеем права. А если тут еще замешана гордость, то согласитесь, профессор, что и это — мое несчастье: я не могу склонить голову, не могу смирить свою гордость, не превратившись при этом в главного свидетеля своего же заклятого врага.
— Да, дело с вами обстоит хуже, чем я полагал. Я думал найти вас на дне глубокой пропасти и приехал, чтобы вытащить вас оттуда. Но вы все еще стоите на краю, вы, к сожалению, еще не бросились в нее, как того требовали бы приличия. И все еще хотите предписывать истине, какие функции ей следует выполнять. Вы отказываетесь от партии — и остаетесь добровольным пленником партийной правды, хотя наконец поняли, что она-то и есть огромная всемирная неправда. Я начинаю терять терпение — но, согласитесь, я терпел достаточно долго!
— Я соглашаюсь. Терпение кончается, как только человек понимает, что терпит. Только революционер, для которого терпение — самая тяжкая добродетель, не забывает о нем никогда и не имеет права терять его, даже став политическим трупом. А вы…
— Я знаю, я никогда не был революционером. Мне никогда не хотелось изменить мир одним махом. Я всегда высмеивал апостолов, манивших человечество в поднебесье, и всегда с уважением и нежностью отмечал малейшие усилия, продвигавшие его вперед хотя бы на миллиметр. Вы ведете счет на месяцы и годы — и терпите, а я считаю на десятилетия и столетия — и не могу терпеть. Моя маленькая Агнес тоже говорит про свою любимую куклу, что та все делает быстро и уже выспалась, хотя еще и не засыпала. Через три дня вы познакомитесь и с этой революционной куклой, и с Агнес. А пока вам лучше переселиться в мою гостиницу, я уже заказал для вас номер. Этот паршивый отель, эта ужасная комната, конечно, больше гармонируют с вашим настроением, но от этого декора вам придется отказаться. Так что вы прямо сейчас пойдете со мной, госпожа Релли здесь все ликвидирует, вы воспользуетесь услугами парикмахера, посетите прекрасную ванную комнату, а вечером пригласите нас в какой-нибудь действительно первоклассный ресторан. Через два дня мы поедем в Вену. Вы поступите штатным редактором в «Историческое обозрение», отдохнете немного, а потом, через год-два, мы тайно и во мраке покинем нашу страну — будем надеяться, что тогда еще не будет слишком поздно, — чтобы господа со свастикой не посадили нас в какой-нибудь лагерь. Вот, теперь вам известен ваш жизненный путь!
— Да — вперед, в холодильник! — улыбнулся Дойно.
— Нет — вперед, к парикмахеру! Вот увидите, дорогая госпожа Релли, еще два-три хороших подзатыльника, и наш друг превратится во вполне приличного современника, — сказал Штеттен.
Его перебил Эди, шумно ворвавшийся в комнату. Штеттена он едва поприветствовал, потому что принес волнующую новость. Йозмар жив, он уже два дня в Париже, его ранение было тяжелым, но не опасным. Так что ложный слух о его смерти был распущен теми, кто знал, что «по плану» он должен был умереть. Но этот план, к счастью, не удался, Йозмар действительно остался лежать на нейтральной полосе, но уже ночью товарищи подобрали его и принесли на позиции. Оттуда его отправили в лазарет, а еще через два дня — в Мурсию, в госпиталь. А оттуда он потом добрался до Парижа — с помощью друзей, конечно.
— А почему вас так волнует эта история, Рубин? То, что намерение подчинить все живое одному всеобъемлющему плану обычно вырождается в систему запланированных убийств, не должно было бы удивлять вас.
— Речь не об этом, просто история этого Йозмара Гебена…
— Она неинтересна, как неинтересен сам этот молодой человек. Я его помню, тогда, в Праге, он был одним из тех, кто в беседе о поэте-анархисте, уже замученном нацистами, вторично приговорил его к смерти. Если бы он теперь погиб «согласно плану», оставленный своими товарищами и партией умирать там, на нейтральной полосе, это было бы только справедливо.
Эди возражал, он защищал Йозмара, который вновь стал ему близок, когда он увидел его таким, беспомощным и разочарованным. Но Штеттен, еще более нетерпеливый, чем обычно, то и дело перебивал его и наконец «лишил его слова».
— Я хочу, чтобы вы меня правильно поняли, Рубин. Я всегда был на стороне гонимых. Я находил их в самых потайных складках истории и пытался интерпретировать прошлое с их точки зрения. И никогда не требовал от них ни особого благородства, ни великодушия, ни даже желания хоть чуточку возвыситься над своим убожеством. Победители мне всегда были подозрительны, а гонителей я просто презирал. И все же самое презренное из всего, что мне удалось найти в истории, это гонимые, которые по мановению руки сами становились гонителями. Это Йозмары Гебены в общем гораздо более приличные и чистые люди, чем их изображает эта тупая буржуазия и ее грязные писаки. Однако они все-таки слишком плохи для великой цели, они ее губят.
Дойно заметил:
— Йозмар мужественно сражался всюду, куда бы его ни послали, но никогда не мог освободиться от потребности верить. Потребность в абсолюте превращает человечество в клоаку, религии — в церкви, а идеи — в полицейские институты. Йозмар мог сутками противостоять самой изнурительной опасности, но без этой своей уверенности в абсолюте он не продержался бы и минуты.
— Нет, мне ваша болтовня действительно надоела! — вмешалась по-настоящему рассерженная Релли. — Да благословит Бог мужчин, говорящих только о погоде или о делах, о бабах или о картах. Господин профессор, я собрала чемоданы, их отнесут к вам в гостиницу, забирайте Дойно и идите.
— Что же вы сердитесь? — улыбнулся Штеттен. И поскольку Релли не ответила, добавил: — Поймите меня правильно, моя милая, я — не судья. Но тому, кто желает остаться чистым, сегодня придется приложить массу усилий, чтобы вольно или невольно не стать соучастником преступления. Молчание — уже соучастие. Я, вероятно, счел бы нужным оказать этому Гебену помощь, но я не считаю нужным сочувствовать безжалостным людям. Да-с, а теперь мы пошли!
- Ящер страсти из бухты грусти - Кристофер Мур - Современная проза
- Отлично поет товарищ прозаик! (сборник) - Дина Рубина - Современная проза
- Грани пустоты (Kara no Kyoukai) 01 — Вид с высоты - Насу Киноко - Современная проза
- Воровская трилогия - Заур Зугумов - Современная проза
- Фантомная боль - Арнон Грюнберг - Современная проза