под Тулу в военчасть; он довольно сносно целуется, но дело происходило в проходной, и потом он все время говорил про гоев, закон и кошерность, я ничего не понимала. А потом и переписку запретили. Он, оказывается, объявил голодовку в связи с тем, что ему запретили соблюдать кошерность в пище. Сначала посадили его в карцер. Мне обо всем этом рассказывал один солдатик, который сам меня нашел по просьбе Маркина, по его последней просьбе. Они вместе сидели на губе, или как там называется? От голодовки и карцера у Маркина началось обострение язвы, потом его стали насильственно кормить, давали селедку, начались дикие приступы, его повезли в районную больницу, но какие там больницы под Тулой? Пролежал он всю ночь без медсестры, потом не могли найти хирурга, где-то пьянствовал хирург, короче – умер Маркин под утро от прободения. Передавал, говорят, тебе привет, спрашивал, как тебе там служится. Про себя же сказал, что умирает как солдат, не закончивший перебежки».
Сухая перестрелка военной команды и бряцание оружия стихли, удалившись в марш-броске. Последний ангел, поднявшись по лестнице холмов к горизонту, исчез в небе, и перестали летать перед глазами черные ангелы строк на линованной бумаге письма. Кусая губы, Максим глядел на онемевшие холмы, потерявшие наконец в его глазах позолоту фальшивой экзотики, которой он ретушировал свою память. И минарет, как обшарпанный белый флагшток без знамени, уже не вызывал на поединок своей мусульманской эрекцией. Холмы лежали неприкрытые, без театрального грима исторических аллюзий; в напевном шуршании песка не слышалось шелеста знамен и поступи крестоносцев, сельджуков, янычаров или легионеров – это был шорох лишь его, Максима, истории, только что отгрохотавшей в памяти. Холмы были похожи на жизнь, однажды потерявшую смысл, который предстояло открыть заново.
2014 (1982)
Случайная встреча
Дух путешествия казался старше,Чем понимали старость до сих пор.Б. Пастернак. Спекторский
Я заметил ее еще на Рогожском кладбище, когда стоял у могилы матери. Ранний снежок неразборчивой и беспардонной русской зимы поспешно припорошил к моему приезду грязное месиво грунта, и от этого вокруг, казалось, просветлело: облетевшие деревья все еще загораживали перспективу аллеек, но, как будто почувствовав неуместность своей голизны и обтрепанности, готовы были в любое мгновение, потолкавшись, расступиться и разойтись, раскачиваемые ветром, как мужики у винного прилавка, когда продавщица объявила, что водка кончилась и осталось одно советское шампанское. Вначале я не обратил внимания на еще одну фигуру в траурном бдении у ограды соседней могилы, шагах в двадцати от меня: секущий по всем направлениям колючий снежок превращал эту женщину в длинном пальто среди голых стволов в исцарапанный расплывчатый дагеротип прошлого века, настолько нереальный в своей классичности, что тут же отбрасывался памятью как не имеющий к тебе отношения.
Этот визуальный провал на мгновение в иное столетие заставил, однако, мой глаз снова уцепиться, как бы в испуге отступив от края пропасти, за даты на могильной плите моей матери, убеждая меня, что я не выпал из поезда времени и все еще отличаю настоящее от прошлого. Встреча с прошлым, не обещавшим тебе, эмигранту, никакого настоящего в непосредственном будущем, обескураживала и темнила ум запутанной арифметикой. Я уехал тринадцать лет назад, когда мне было тридцать, то есть столько же, сколько было матери, когда она меня родила. Машинально я подсчитал, что сейчас мне столько же, сколько было ей, когда она развелась с отцом. Мне было тринадцать, я помню, как проснулся ночью от их криков и маминого плача. Но сравняться с родителями в возрасте, как известно, немыслимо: когда тебе исполняется столько же, сколько когда-то было им, они успевают состариться на вновь недостижимый тебе срок, и поэтому даже в их «прошлом» возрасте ты кажешься себе младше, чем выглядели в свое время они в твоих глазах.
Эта гонка прекращается лишь за финишной ленточкой, когда вся их жизнь становится твоим прошлым, терпеливо поджидающим встречи с тобой. Смерть лишает нас возрастной привилегии старшинства. С эмигрантской («замогильной») точки зрения время в оставленной Москве тоже останавливается: мать для меня осталась такой, какой я ее увидел в последний раз в день моего отъезда. После стольких лет эмиграции я был допущен в Россию, чтобы навестить ее могилу. Своей смертью мать обеспечила мне блат на советской границе. В прошлое нас допускают – как сквозь советскую таможню и паспортный контроль – лишь за счет лишения чего-то в настоящем. Даже воспоминание – короткая остановка во времени; окончательная же остановка – смерть – и есть единение с прошлым. Возвращение на родину.
Глаза у меня слезились, как и подобает тому на кладбище, но скорее от жгучего ветра и снежной соли, чем от скорби, и, позорно отворачиваясь от пощечин ветра, я прятал лицо в поднятый воротник, косясь в сторону. Этот шквальный ветер со снегом был хорошим предлогом не глядеть на могильную плиту: так на школьном уроке, забывая про зануду-учителя, устремляешь взгляд в окно, заслышав шум скандала на улице. Женщина по соседству продолжала стоять неподвижно, как будто дожидаясь моего ухода. Но я снова заметил ее по дороге к метро, когда пережидал поток грузовиков на перекрестке, где раскачивалась на пронзительном ветру толпа доходяг у пивного ларька в ожидании открытия, с лицами, обезображенными неповторимым в своей звериности похмельем. Она жалась к обочине, и я поймал себя на том, что опасаюсь, как бы не окатило ее с ног до головы ноябрьским ностальгическим месивом, где грязь со снегом перемешаны, из-под колес ревущих и плюющихся бензином и матерщиной монстров на шоссейке.
В метро я не заметил ее на платформе – возможно, из-за толкучки, а потом и совсем забыл про нее, настолько завораживал своей застылостью во мраморе и бронзе сталинизм. Время остановилось, пойманное в ловушку: мраморными монстрами скульптурных ансамблей, резными дверьми с бронзовыми ручками и никелированными барьерами. На толкущихся посетителей этой кунсткамеры глядели музейные инструкции. Стойте справа, проходите слева. Запрещается бежать по эскалатору. Не прислоняться. Уступайте места пассажирам с детьми, пожилым и инвалидам. Я чувствовал себя инвалидом в том смысле, что был причислен к пожилым детям: состарившийся человек возвращался в свою юность – в застывшую во времени страну. Уступайте места пожилым детям, инвалидам эмигрантского времени. Кондовость этих бюрократических инструкций быстрее всего и возвращала в прошлое. Линкрустовое покрытие внутренности вагонов, этот рельефный коленкор блевотных колеров плотнее всякого железного занавеса отделял тебя от твоего лондонского настоящего. Осторожно, двери закрываются. Не приближаться к краю платформы. Следующая станция – эмиграция.
На мгновение вагон опустошился, поскольку одни пассажиры уже вышли, а другие еще не набились в поезд. В этот момент я снова увидел ее: она сидела напротив, нахохлившись, втянув голову в плечи, по-мужски