из черной пластмассы соседствуют с кружками, раскрашенными под британский флаг, и эти вот брелоки в виде королевского гвардейца, с треуголкой, кокардой и киверами, ментиками и аксельбантами, и все это из раскрашенного свинца, как оловянный солдатик в детстве – отвешенная в дозволенных для широкой публики масштабах порция британского патриотизма. Точно такого же солдатика подарил мне в эпоху отъезда корреспондент «Таймс» в Москве. Как будто брошенный на растерзание врагам, королевский гвардеец, свисавший с ключа, болтался сейчас на цепочке, раскачиваясь, как повешенный, с подоконника, – базарная копия настоящего королевского гвардейца на часах у ворот конной гвардии в светлый с позолотой осенний день, когда созревшие каштаны, падая, подпрыгивают, как детские мячики, отрикошеченные асфальтом, а голуби у тебя за спиной на Трафальгарской площади с каждым ударом Биг-Бена на другом конце Уайтхолла взмывают к Нельсону, невозмутимо взирающему на Темзу с колонны.
Что я здесь делаю, на этой лестничной площадке, в городе, оставленном мною однажды, чтобы никогда сюда не возвращаться? На какую-то долю мгновения мне померещилось, что отсюда мне уже не вырваться, что уже не докажешь своего подданства британской короне. Обтреплется быстро кашемировое пальто, протрутся локти на пиджаке шотландского твида, порвутся подошвы туфель английской кожи, и я стану вновь неотличим от остальных советских граждан.
Я наконец вспомнил ту ночь, эти переезды на такси из одной квартиры в другую, туннели метро, и снова яркий свет, и стол с консервами и водкой, и яростный спор с ее приятелями про вину и соучастие внутри и вовне тюремных стен (советских границ), и как я встаю, шатаясь, и, держась за стены, сбегаю по лестнице, а она за мной, тащит меня на плечах обратно в квартиру, и, рухнув в полутьме на постель, мы боремся, как два ангела, как будто снова пытаясь друг друга в чем-то переубедить. Я вспомнил, как ночью проснулся, не понимая, где я.
«Женька, где ты там?» Голоса брошенной нами толпы загулявших гостей прогудели в колодце лестничной клетки. Я видел собственное лицо в окне с тюремной решеткой лифта за спиной. «Женька? Слышишь? Нам ждать надоело. Мы уходим».
Она дернулась, отстраняясь от меня, и оловянный солдатик королевской гвардии сверзился вниз с подоконника. Он упал, глухо звякнув о кафельные плитки. Она привстала с подоконника, опираясь на локоть, с расстегнутым платьем, с прядью, рассыпавшейся по плечу вместе с выпавшей заколкой. Смутившись, я отделился от нее и, быстро нагнувшись, подобрал королевского гвардейца с заплеванных плиток. Я стоял перед ней, сжав солдатика в кулаке, и глядел на нее, напрягая зрение, пытаясь удостовериться сквозь тусклый восковой свет, что в ее лице я угадал знакомый образ, неожиданно промелькнувший в уме.
«Женька, где ты? Мы двигаемся», – снова загудело сверху под топанье ног и хлопанье дверей. И еще я вспомнил, как проснулся в ту злополучную ночь, не понимая, где я, и, вылезая из постели, больно стукнулся виском о книжную полку. Вспомнил, как в одной рубашке, вслепую шаря перед собой в кромешной тьме, двинулся в туалет. Как, явно перепутав двери, оказался в комнате, о существовании которой не подозревал. Уличный фонарь высвечивал подоконник, припорошенный снаружи снегом. У подоконника на постели сидела девочка: выпяченный подбородок и взгляд исподлобья. Она как будто просидела в этой позе всю ночь. В замешательстве я теребил воротник рубашки, пытаясь прикрыть свою голую грудь; моя рука наткнулась на что-то твердое в нагрудном кармашке, и я вытащил оттуда оловянного солдатика – королевского гвардейца, лондонский сувенир, подарок инкора из газеты «Таймс» проездом в Москве. Покрутив в руках этого оловянного королевского гвардейца в треуголке, я протянул его девочке в кровати – как некий нелепый символ замирения, бакшиш за невольное вторжение. Оловянный солдатик упал на простыню, как будто сраженный невидимой пулей; она потянулась к нему и положила на раскрытую ладонь.
Вниз проплыла освещенная стеклянная коробка лифта, набитая гостями, так и не дождавшимися хозяйки дома. Решетчатый свет лифтовой клети, как сеть, упал на солдатика; она сжала его в ладони снова в кулак, как будто спохватившись, что разоблачила перед посторонним взглядом слишком многое. Лица моих недавних противников в споре, плавно проваливаясь вниз, смерили нас сквозь решетчатое стекло брезгливым взглядом, как малоприятных представителей экзотической фауны в зоопарке. Через минуту внизу прогрохотала дверь лифта и голоса прогундосили: «Это кризис желания. Ты заметила, что молодые девочки перестали дружить со своими сверстниками. Жмутся к старшим. Презирают свое поколение. Требуется нечто уже готовое, пожилое, проверенное». И хлопнула, проскрипев на тяжелых пружинах, дверь подъезда.
«У тебя была дочь, – решился я наконец высказать вслух свои подозрения. – В ту нашу последнюю ночь я видел твою дочь в соседней комнате. Где она, что с ней?» Я глядел на ее губы, истерзанные моими попытками уничтожить временную дистанцию между двумя нашими встречами, глядел в ее глаза, плывущие как будто на фотографии вне фокуса. В ее чертах сейчас я узнавал лицо ее дочери, увиденной мною много лет назад. Это как будущее в прошедшем: дочь, узнаваемая в матери. А черты матери, проглядывающие в лице дочери, – это прошедшее в будущем. Я забыл не только о том, что у нее была мать, но и что у нее была дочь. Возвращение в родной город – как призыв в военкомат истории: казалось бы, ты выбыл из рядов, казалось бы, ты в вечном отпуске, вне времени, без проблемы отцов и детей, предков и потомков; но четыре шага через границу, и с тебя снимают анкетные данные: рост, цвет глаз и возраст, возраст, возраст. Ваши часы спешат. А ваши отстают. Но зато мои стоят на месте. Я вспомнил фотографию ее матери в квартире: осунувшееся и изможденное, но улыбчивое лицо женщины лет за сорок. Сколько же было матери тогда? Евгения была моего возраста, около тридцати, когда наши маршруты пересеклись; значит, сейчас, тринадцать лет спустя, она сравнялась в возрасте с матерью на фотографии. Но она не выглядела за сорок, даже в мертвенном, восковом свете лестничной площадки. Она выглядела такой, какой застыла в моих глазах на тринадцать лет: тридцатилетней. Тридцатилетней должна была бы выглядеть сейчас ее дочь, в чью комнату я тринадцать лет назад забрел по пьянке без штанов и с оловянным королевским гвардейцем в кулаке.
«Какая дочь? – сдвинула она брови. – Я и есть дочь. Ты… вы мне и подарили этот брелок, не помните? А мама умерла. Рак. Так и не дождалась от вас вызова. Вы обещали прислать нам приглашение, чтобы мы могли подать на выездную визу. Не помните? Но мы все равно потом раздумали уезжать. Пошли наверх?»
1990
Сэр Обадия и его зонтик
«Вера,