— Это уж не твоя забота. Да, какие у тебя планы на сегодняшний вечер? Поедем осматривать Париж. А теперь...
— А теперь садись,— сказал Белинский.— Садитесь все, я хочу почитать вам кое-что.
И он прочел собравшимся «Письмо к Гоголю».
Посреди чтения, когда Неистовый дошел до слов: «Проповедник кнута, апостол невежества, поборник обскурантизма и мракобесия, панегирист татарских нравов — что вы делаете?.. Взгляните себе под ноги: ведь вы стоите над бездной...» — Анненков тихонько вышел в соседнюю комнату.
— Я уже слышал,— шепнул он на ходу Герцену.
Он просто не хотел вторично быть свидетелем морального избиения Гоголя. Пусть Гоголь заслужил его, но разве нельзя было подобрать выражения более общепринятые, более деликатные, заключенные в какую-то дипломатическую оболочку? Вся натура Анненкова, склонная к соглашениям, к уступчивости, к сговорам, противилась неистовости этого гнева, этому рыку раненого льва, этому громовому красноречию, похожему на инвективы пап римских или на грозные проповеди библейских пророков.
Голос Белинского в соседней комнате смолк. Поднялся возбужденный гул. Выбежал Герцен.
— Ты здесь, Павел Васильевич?
— Что скажешь о «Письме», Александр Иванович?
Герцен оглянулся, потом, нагнувшись к Анненкову, сказал:
— Это гениальная вещь! Да это, кажется, и завещание его...
Поехали осматривать Париж. Анненков кисло поглядывал на Белинского. Памятуя Кельн, Павел Васильевич не ожидал ничего хорошего от этой прогулки. Он предполагал, что Белинский будет морщиться, скучать. Он ошибся. Этот неглупый и наблюдательный человек, подолгу живший с Виссарионом по-своему любивший его, не совсем его понимал. Он считал капризом то, что было убеждением Белинского. Непримиримую принципиальность его он принимал за бестактность. Равнодушие к красотам Кельнского собора — за бесчувственность. Он не понимал, что мертвая громада собора не связана в воображении Белинского ни с какими ассоциациями, тогда как Тюльерийский дворец, и площадь Согласия, и Пале-Рояль, и Лувр, и самая Сена — все это освящено памятью о Великой французской революции, дышит романами Жорж Санд и Бальзака, неотделимо от давних премухинских споров со стариком Бакуниным, от чтения «Монитора». И сейчас Виссарион, стоя на террасе Тюльери рядом с Герценом и Анненковым и глядя на Луксорский обелиск посреди площади Согласия, на античные колонны Бурбонского дворца, на прелестный портик церкви Мадлен, на улетающую вдаль стрелу Елисейских полей, повторял восторженно:
— Сказка! Шехерезада! Чудо!
Доктор Тира де Мальмор совсем не похож на слащавого делягу из Зальцбрунна, как его?.. да, Цемплина. Нет, доктор Тира де Мальмор — тип ученого: молчалив, суховат, ничего не сулит и соглашается лечить Белинского только при условии, что больной поселится в его Maison de sante[40] в предместье Парижа Пасси.
— Поймите, месье,— сказал он, сдвигая густые брови,— вам нужны две вещи: воздух и режим. В моей лечебнице — сад, который примыкает к Булонскому лесу. Это резервуар замечательного воздуха. В десять часов вечера вы уже должны лежать в постели. В городе это вам не удастся. Кроме того, вам надо вдыхать специальное куренье. Я не возражаю, чтобы днем вы выезжали в Париж, но не надолго.
Он улыбнулся, внезапно лицо его стало добрым.
Решено: едем в Пасси!
Оба они, и Белинский и Бакунин, долго обнимались, долго трясли друг другу руки, долго не могли вымолвить ничего путного, а все какие-то выкрики:
— Ну, как ты?..
— Ох, какой ты стал, брат!
— Мишель, я просто глазам не верю, что мы вместе.
— Думал ли я…
— Да, брат, как в Премухине когда-то...
Похохотали, успокоились. Герцен смотрел на них ласково. Тургенев был растроган. Сазонов, Анненков и Рейхель деликатно отошли в сторону.
Во взгляде Бакунина подметил Виссарион ту же жалостливость, что накануне в глазах Герцена. Что поделаешь! Про Бакунина тоже не скажешь, что он пышет здоровьем. Худ, костляв. Львиная грива его поредела и кой-где поблескивает серебром. Лицо пересечено продольными морщинами — колеи времени! Усы разрослись, как у вахмистра сверхсрочной службы. Из-под полосатого жилета выглядывает несвежая рубаха.
— А ты, говорят, женился, брат. Вот и Адольф тоже,— Бакунин кивнул в сторону Рейхе ля.
— А ты, Мишель?
— А я жду невесту — революцию!
И захохотал.
Потом Белинский прочел ему «Письмо к Гоголю». Бакунин похвалил энергию стиля, но заметил:
— И ты, Висяша, и Герцен, да в общем все, приезжающие из России, приносйтё новости литературные и университетские. Но это ж не главное. Скажите мне, какие в России новости политические?
— Сведения наши,— сказал Белинский,— зиждятся на слухах. Говорят, что крестьянские бунты размножились.
— Ну, вот видишь! Где? Сколько? Когда?
— Говорят, в Сибири и за Волгой,— сказал Герцен.— Но неточно. Возможно, что чаемое иногда выдается за сущее.
Бакунин досадливо поморщился:
— Вот вы мне все про Гоголя да про славянофилов. А я хочу слышать про дело, про революционное дело! В России, как я понимаю, при всей видимости порядка полная анархия. Как же к этому относится народ? Предвидятся ли политические перемены? Если не снизу, то хоть сверху?
— Мне кажется, Бакунин,— сказал Герцен,— ты слишком разобщился с русской жизнью. Слишком вошел ты в интересы всемирной революции, чтобы помнить, что у нас появление «Мертвых душ» было событием не только литературным, но и политическим. А ты относишься к России как-то теоретически, по памяти, которая дает неправильное освещение сегодняшнему дню. У тебя исчезло чувство России.
— А такого чувства вообще нет,— заявил Бакунин.
— Думается мне, что это вопрос о корнях,— сказал Белинский.
Вопреки обыкновению, он говорил без запальчивости, задумчиво, как бы размышляя вслух:
— Да, о корнях. Ни одно поколение не может отринуть своих корней. Но попадаются люди, похожие на перелетные растения. Они летят и несут свои корни с собой. Им не нужна земля, они питаются из воздуха, все равно где. Не таков ли и ты, Мишель?
Бакунин засмеялся:
— Не вижу в этом ничего дурного.
— А я вижу!