будем портить обед. Оставим письмо на десерт. Гоголь будет подан к кофе.
И захохотал. Виссарион улыбнулся и не возражал. Официант тем временем подал цыплят а-ля Маренго. Павел Васильевич извлек из необъятного кармана своего газету:
— А свеженький донос можно? Последний номер «Северной пчелы». Булгарин не дремлет.
Герцен сказал благосклонно:
— Донос можно. В качестве приправы. На кого?
— На меня, разумеется? — благодушно спросил Белинский, обсасывая косточку.
— Собственно, на всех, но главным образом на Герцена.
Александр Иванович выхватил газету из рук Анненкова.
— Ах, конечно,— сказал он, быстро пробегая газетные строки.— Вообрази, это по поводу заметки в «Revue Independante»[41], где,— помнишь, Виссарион? — писали о нас как о «замечательных деятелях нового литературного движения в России», Подлец Булгарин тут как тут с доносом. Слушай: «Любопытно было б знать, кто сообщает эти верные — верные подчеркнуто — известия во французские журналы!»
— Что ж, мерзавец на посту,— заметил Белинский, все еще пребывая в мирном расположении духа.
— Зря вы, Виссарион Григорьевич, к этому так невнимательно относитесь,— молвил Анненков.— «Revue Independante» — журнал красный, во главе его Леру и Жорж Санд. Булгарин знает, что он делает. Добились же доносами того, что «Современнику» запретили печатать продолжение романа Санд «Пиччинино». В Петербурге у вас могут быть неприятности, да и немалые.
— Только-то из-за этой заметки? Полно! Дорогой Павел Васильевич, я обвешан доносами гораздо более увесистыми. Давайте-ка мы с вами лучше чокнемся этим прелестным «муммом».
Чокнуться-то Анненков чокнулся. Но не унялся.
— Да вы смотрите, — сказал он,— что пишет «Revue».
И прочел:
«К сожалению, мы вынуждены ограничиться лишь сообщением названий работ современных русских авторов. Эти авторы живы, находятся в России, и было бы неосторожно с нашей стороны подвергать рассмотрению их тенденции».
Герцен вздохнул:
— Намерения у «Revue» добрые, но такая заметка разозлит жандармов еще более...
За кофе вскрыли письмо Гоголя. Читал вслух Анненков своим мерным глуховатым голосом. Когда он дошел до слов: «...я получил около пятидесяти разных писем по поводу моей книги, но ни одно из них не похоже на другое...» — Герцен рванулся вперед, желая что-то сказать, но Белинский жестом остановил его. Он слушал гораздо спокойнее Герцена. Того так и взмывали эти елейные, двусмысленные и благочестиво-ханжеские слова:
«...Вижу, что укорявшие меня в незнании многих вещей, несоображении многих сторон, обнаружили передо мной собственное незнание многого и собственное несоображение многих сторон...»
— Тартюф! — не выдержал Герцен и умолк под укоризненным взглядом Белинского.
Анненков закончил, сложил письмо, передал Белинскому. Герцен вопросительно посмотрел на него. Виссарион вздохнул и сказал спокойно, даже участливо:
— Какая запутанная речь! Да, он должен быть очень несчастлив в эту минуту...
Он искренно жалел Гоголя, ведь он любил его.
Близился день отъезда. Лечение доктора Тира де Мальмора, казалось, возымело доброе действие. Белинский скучал в его санатории, но это была благодетельная скука. Он уже почти не кашлял, воздух свободно входил в легкие, исчезла головная боль.
Тира де Мальмор был им доволен.
— Признаться,— сказал он после тщательного осмотра,— я не ожидал такого быстрого действия лечения. Я смотрю на вас как на выздоровевшего. Если хотите, можете переехать в Париж.
Белинский с радостью покинул санаторий. Правда, и в Париже временами овладевала им тоска. Он скучал по дому, по Марии, по Оленьке. Он и не ожидал, что будет так тосковать по ним. Он писал жене часто и много.
Париж, огромный, шумный, блещущий огнями, порой наводил на него грустные мысли.
— Все здесь преувеличено,— говорил он,— помножено на громадные размеры. Все страсти здесь тоже должны быть огромны: алчность, разврат, легкомыслие. Но, конечно, и благородные порывы, и разработка идей и знаний. Чего больше? Как разобраться в этом умопомрачающем омуте? Да и вообще, нужны ли для прогресса такие грандиозные скопления населения, как Париж или Лондон?..
Любимым местом Белинского в Париже стала площадь Согласия. Туда он с Анненковым и пошел накануне своего отъезда.
Они взяли напрокат стулья у сторожихи, расположились на террасе. Какое мирное зрелище! И вместе— какое воинственное! Сколько исторических страстей разыгралось на этих камнях!.. Здесь покатилась голова Людовика XVI...
Виссарион что-то прошептал про себя.
— Что вы сказали? — спросил Анненков, пригнувшись к нему.
Белинский поворотился к нему и повторил:
— «Батько! Где ты? Слышишь ли ты?.. Слышу!., и весь миллион народу в одно время вздрогнул».
Павлу Васильевичу показалось странным, что Белинскому вспомнилась здесь, в центре Парижа, сцена из «Тараса Бульбы». Виссарион тотчас понял это с той проницательностью, тем даром интуитивного постижения мыслей собеседников, которым так восхищался в нем Герцен, а ранее Станкевич.
— Не удивляйтесь, Павел Васильевич,— сказал он задумчиво.— Я люблю две нации — француза и русака, люблю их за общее им свойство. Работать не только для того, чтобы иметь средства к жизни, но и к наслаждению ею,— это значит понять жизнь человечески. В этом есть что-то широкое, поэтическое...
Прощальный вечер провели у Герцена.
Ночью Белинский укладывался. Оказалось, что много места занимают игрушки, накупленные для Оленьки. Более всего среди них радовали Виссариона альбомы с изображением зверей. Он хотел воспитать в дочери интерес к наукам, притом не столько к гуманитарным, сколько к естественным.
Да жена Герцена Наталья Александровна посылает Оле музыкальную игрушку. А их общая приятельница Мария Федоровна Корш — целый швейцарский домик.
Друзья боялись отпустить Белинского в дорогу одного. Тургенев обещал проводить его до Берлина. Потом разнежился, расщедрился душевно и сказал умиленно:
— Отец и командир! Так и быть, провожу вас даже до Штеттина. И правда, мне нужно бы срочно в Куртавнель. Но ради наслаждения побыть с вами, отец, побоку Куртавнель! Едем! Будете за мной как за каменной стеной.
А на следующий день «каменная стена» послал записку Марии Федоровне Корш:
«...Я еду сегодня. Не дайте Белинскому съесть меня живого. Будьте