здоровы, до свидания через две недели...»
— Улизнул-таки в деревню к Виардо,— сказал Белинский с досадою.
Через несколько дней и он получил письмо от Тургенева:
«Вы едете в Россию, любезный Белинский; я не могу лично проститься с вами, но мне не хочется отпустить вас, не сказавши вам прощального слова... Надеюсь, что доктор Тира вам помог... Я хотя и мальчишка — как вы говорите — и вообще человек легкомысленный, но любить людей хороших умею и надолго к ним привязываюсь... Надеюсь, если какая-нибудь дьявольщина не помешает, явиться в Петербург к Новому году. Что будет — то будет — великое слово фаталистов и людей безмозглых, как я... Да, ради бога, обратите внимание на вашу кухню — а то опять вы расстроите себе желудок... Крепко обнимаю вас. До свидания. Ваш Тургенев».
Но все-таки кто же поедет с Белинским? Анненков не собирается покуда покидать Париж. Рейхель не мог оставить Бакунина — тот пропадет без него.
Отыскался выход. Павел Васильевич нашел спутника Белинскому — привратника дома, где они жили. Славный старик Фредерик, немец, стало быть знает немецкий. Много лет живет во Франции, стало быть знает французский. Участник наполеоновского похода в Россию, ординарец губернатора Москвы маршала Даву,—это обстоятельство преисполняло Фредерика особой любовью к русским.
Увы! На поезд Фредерик опоздал, потому что Белинский послал его на квартиру за оставленным там пунцовым халатом необыкновенной красоты, в котором Виссарион собирался блистать в Петербурге. Но в Брюсселе Фредерик нагнал Белинского и благополучно доставил его до Берлина. А там передал с рук на руки старому московскому знакомцу Дмитрию Щепкину, сыну Михаила Семеновича.
Вспомнили с Щепкиным старое, дачу в Химках и то, как Виссарион влюбился в Шурочку Щепкину, ныне, увы, покойную, сватовство Каткова и коварство Боткина. Щепкин занимался археологией, увлекался древним Египтом и нашел в Белинском благодарного слушателя.
Потом — Штеттин, морем до Кронштадта и, наконец, Петербург.
Стоял сентябрь, но улицы были покрыты снегом.
Европа осталась позади.
B малиннике Гёте, как и Гегель, был в своей области настоящий Зевс-Олимпиец, но ни тот, ни другой не могли вполне отделаться от немецкого филистерства.
Энгельс Все удивлялись его здоровому виду. Париж сделал чудо: вернулся прежний Белинский, тот, когдатошний, вдруг бурно вскипающий радостью или негодованием, смотря по тому, какой частью повернулась к нему жизнь.
И в то же время что-то новое заиграло в нем. Широта взглядов и глубина суждений, обширные познания — все это издавна в нем. Сейчас же он прошел университет путешествий. Многое известное ему по книгам и по рассказам друзей он понянчил в руках, впитал в себя чувственно.
Несколько дней он гастролировал по друзьям питерским, рассказывал о виденном в Европе то у Панаевых, то у Миши Языкова, то у Тютчева Николая Николаевича, которого по-прежнему очень любил,— да и Мария Васильевна к нему благоволила,— а то и у себя в новой просторной квартире на Лиговке, со старыми липами во дворе и с двумя сидящими у крыльца львами несколько мопсообразной внешности, а то в редакции «Современника», куда, приехав, он с разбега врезался по макушку и где с таким талантом распоряжался Некрасов. А впрочем, Неистовый метнул в него стрелу:
— А все-таки вы...
Хоть Некрасов на десяток лет и моложе, Белинский никак не чувствовал себя взрослее его, нет, нет! Что-то было в Некрасове основательное, веское, не позволявшее назвать его, скажем, «молодой глуздырь» и обратиться к нему на «ты», а только:
— Николай Алексеевич! А все-таки не послушали меня, тиснули в седьмой нумер из этой Гетевой туши — «Избирательного сродства» — жирненький кусочек,— как вы его там назвали? «Отиллия»?
— Не я, переводчик назвал, Виссарион Григорьевич. А что, нехорошо?
— Кронеберг перевел, как всегда, недурно. А я, что ж, одержал блистательную победу по части терпения — прочел.
— Все-таки Гете,— смущенно сказал Некрасов,— да и роман знаменитый.
— Совершенно справедливо, сродство душ: девушка переписывает отчеты по управлению имением; герой романа замечает: чем дальше, тем больше почерк ее становится похож на его почерк. «Ты любишь меня!» — восклицает он, бросаясь ей на шею. Думал ли я, что великий Гете, этот олимпиец немецкий, мог впасть в такое неправдоподобие в этом прославленном его романе!
— Но ведь мысль романа...— пытался оправдаться Некрасов.
Белинский отмахнулся:
— Знаю, знаю! Умна и верна, но от такого художественного развития, этой мысли увольте! Ладно, умолкаю.
Некрасов с облегчением вздохнул. Преждевременно, я сказал бы!
— Но,— продолжал Белинский, неумолимо тыча в него пальцем,— буду писать обзор литературы за год, уж роман этот не обойду молчанием, даром что он напечатан у нас в журнале.
Некрасов подумал легкомысленно: «До конца года забудет». Плохо же он знал Белинского, хоть и обожал его и считал счастьем работать рядом с ним.
Надо сказать, что друзья несколько переоценивали телесное воскрешение Белинского. Во время водворения на новую квартиру, всей этой беготни да суетни снова охватил его лихорадочный жар и изнеможение.
К кому обратиться? Да к кому же, если не к Тильману. Доктор, насупившись, посмотрел на свет парижские микстуры, зачем-то взболтал их и велел отставить. А Тира де Мальмора назвал шарлатаном. Хорошо Виссарион не послушал Тильмана, а послушал Марию и тайком от петербургского врача принимал лекарство парижского. И прошло нездоровье.
— Только как, Мари, сказать об этом Тильману? Обидится! Врачи — они ведь вроде вас, женщину но части самолюбия и ревности.
— Это уж мое дело. Тут нужен такт. Я сумею так сказать, что все обойдется.
И обошлось. Тильман смягчился и разрешил продолжать лечение микстурами де Мальмора. Он только сказал, что эти парижские снадобья ничего особенного из себя не представляют, ж он Тильман, сам, видите ли, ими лечит. Вот и пойми их, медиков этих...
На новой квартире в кабинете обои покойные, палевые, и все удобно — и мягкое зеленое кресло у стола, и две этажерки рядом с нужными для