Но «АЗЪ ВОЗДАМЪ» — сказала сила, которая Бог. Лишь ОН может сделать это и всем сестрам раздать по серьгам. Раздал уже: лежат в земле забытые людьми обидчики Окуневской, все эти жалкие мужчины, проутюжившие ее прекрасное тело, которое и сейчас прекрасно.
Жив в памяти людской, но как жив? — Берия.
Великий маршал Тито, по-своему ничтожный, с этими черными розами, черным бриллиантом и чужим псом, не сумевший пойти навстречу внезапно вспыхнувшему чувству в угоду партийно-правительственным предрассудкам, и ее муж, с его произведениями — Горбатов, — где они?
А она, посверкивая голубыми глазами, статная и стройная, делает генеральную уборку на седьмом этаже в своей крохотной однокомнатной квартире, украшенной лишь иконами и ее портретом поры той самой молодости, когда за ее внимание великие мужчины отдавали небольшую часть государственных средств и черные розы, взращенные в чужом саду.
Не знал маршал Тито, да и не мог знать, советской песни:
Черная роза — эмблема печали,Красная роза — эмблема любви.
* * * «Дело» Окуневской Т. К. (фрагмент)
Два увесистых тома, полных оскорбительными для достоинства женщины вопросами и показаниями окружавших актрису людей: шофера, лучшей подруги…
Следователи смакуют интимную жизнь Татьяны Кирилловны, вопреки не только законам этики и нравственности, о которых в России целый век трещат и властители, и рвущиеся к власти, и правые, и левые, и начальники, и подчиненные — все, кому не лень, поступая наперерез всякой нравственности, вопреки человеческой природе.
В Постановлении Особого совещания по ее «Делу» сказано: «Будучи антисоветски настроена, в среде своего окружения ведет озлобленные антисоветские разговоры, критикует политику партии и советского правительства с враждебных позиций, восхваляет буржуазный строй, преклоняется перед условиями жизни в капиталистических странах… систематически встречается с иностранцами».
Один из свидетелей показывает (опять этот лубянский глагол! — Л.В.): «Поднялась Окуневская и сказала, что ей хочется выпить за людей, которые сейчас в Сибири. Причем у меня сложилось впечатление, что кто-то из присутствующих, чтобы это не было двусмысленно понято, уточнил, мол, Татьяна Кирилловна хочет выпить за строителей Сибири, тогда Окуневская опять поднялась и сказала: «Нет, я не за тех людей!», дав понять, что она поднимает тост за заключенных, находящихся в Сибири».
* * *
В деле Окуневской есть страницы, открывающие галерею ужасов Лубянки: письмо на имя Генерального прокурора, где доведенная до отчаяния артистка пишет: «То, что посыпалось на меня из уст министра (Абакумова. — Л.В.), было невероятно… Все сплетни, от которых мы так страдали с Борисом, грязь, клевета, все это говорилось с непонятной мне злобой, с прибавлением каких-то странных фраз, вроде: «Подумаешь, какая госпожа де Сталь, какая недоступность, какая красавица, умница, талант, все поклонялись, а я вот вас арестовал».
Бесконечно почему-то повторялось о моей дерзости при аресте в тоне: «Закон ей, видите ли, нужен…»
Кричал, что я развратная женщина, устраивала афинские ночи, танцевала голая на столе, у меня на голом животе играли в карты — было впечатление, что я нахожусь не в советской разведке, а Бог знает где.
Мне министр ничего не дал сказать, только все время спрашивал о Тито, о его собаке и верю ли я в Бога…»
Я ни одного грубого слова в ответ министру не сказала, чтобы заставить себя уважать его как человека, поставленного на такой пост. Только один раз, доведенная до крайности, я сказала, что верю в то, что мы поменяемся с ним местами». (Как в воду глядела Татьяна Кирилловна. — Л.В.)
А дальше она пишет Генеральному прокурору: «Только я легла, вернувшись с допроса у министра, — опять на допрос, и почему-то в верхней одежде. Выводят во двор. Когда я увидела «черный ворон», сердце мое сжалось. Что? Куда? Зачем? Привозят в какую-то тюрьму. Как я потом узнала — Лефортовскую. Проводят в подвал и вводят в карцер. Темно. На стенах иней.
— Раздевайтесь!
Я думала — ослышалась. Нет. Раздеваюсь догола, стою босыми ногами на ледяном полу. Беру чулки, чтобы их надеть. Отнимают. Отдают только платье и обувь. Все остальное уносят. Я еще думаю, наверно, в пропарку. Жду. Жду. Замерзаю. Потеряла счет часам, суткам, единственной приметой остался хлеб, который приносили, очевидно, раз в сутки, и часа на четыре откидывали от стены доску для лежания, к железным скобам которой ноги примерзали. Это было настоящее испытание.
Наконец после третьей выдачи хлеба вывели так, как есть, на улицу, на мороз. Мне было совсем плохо… Проводят через двор, приводят к следователю Соколову.
Умываться не давали, грязь размазывалась по лицу. К тому же у меня была менструация, я обливалась кровью, у меня отняли не только вату, но даже носовой платок — я была вся в крови.
Соколов посмотрел на меня и спросил, как я себя чувствую.
Тут уж я все поняла и ответила:
— Прекрасно!»
* * *
И снова вопрос, где же муж? Писатель. Орденоносец… Его показаний, также как и показаний Буденного, Молотова, Калинина, нет в «Деле» жены. Горбатов не столь важная персона, как те. Могли бы и вызвать, допросить. Могли бы присовокупить к «Делу» его показания. Возможно, он и облегчил бы участь Окуневской?
В одном и том же городе, на расстоянии пяти — десяти минут езды на автомобиле, в разных кроватях лежали муж и жена. В разных креслах сидели.
Что-то есть в этой тенденции отстранения мужчин от «провинившихся» жен не только безнравственное и постыдное.
Подозрительное…
P.S. Не мне первой, не мне последней пришел в голову «гениальный» вопрос: почему не допрашивали близких, родных, самых родных и близких? В те страшные времена бывали люди «попроще» Калинина или Буденного, их легко можно было бы допросить. И вот этим «попроще» людям самим приходил в голову тот же вопрос: почему не допрашивают их, они знают о «преступниках» или «преступницах» больше всех.
Вот строки из письма Надежды Мандельштам:
«Москва,
19/1–39 г.
Уважаемый товарищ Берия! В мае 38 года был арестован поэт О. Э. Мандельштам. Из его письма мне известно, что он осужден ОСО на 5 лет СВИТЛ за КРД… Мне неясно, каким образом велось следствие о контрреволюционной деятельности Мандельштама, если я — вследствие его болезни в течение ряда лет не отходившая от него ни на шаг, — не была привлечена к этому следствию в качестве соучастницы или хотя бы свидетельницы».
Кто такая для Берии эта Надежда Мандельштам, чтобы обращать внимание на ее просьбу попасть в соучастницы? А Калинин, Буденный, Молотов с ним за одним столом сидят и вроде бы могут договориться. Значит, не могут? Или не хотят? Или боятся? Если боятся, то за кого?
III. Жрицы трех «К»: кюхе, киндер, КПСС
Кухня Нины Кухарчук
Характерной чертой хрущевской оттепели была… Нина Петровна. Советские люди, конечно же, не заметили этого, занятые оттаиванием собственных душ, проблемой хлеба насущного и обсуждением книги Дудинцева о том, что не хлебом единым сыт человек. Да и было ли возможно заметить такое, как характерную черту, когда появлялась Нина Петровна из дубовых дверей тихо, скромно, в основном на международную арену, и то изредка.
Западный мир, однако, увидел и сразу воспринял ее с восторгом. Привыкнув к своим системам, в которых первая леди, всегда улыбаясь, стоит на полсантиметра позади своего мужа, привыкнув к нашей системе, в которой рядом со Сталиным было выжженное пространство, Запад возликовал навстречу жене Хрущева:
— Мама Нина!
— Русская матушка!
— Бабушка!
— Такая милая и добрая женщина!
— Сама доброта!
— Она говорит по-английски?
— Она говорит по-английски, просто замечательно говорит!
— Она, конечно, еле-еле говорит по-английски, но не в этом дело, говорит!
В свете международных юпитеров мило и симпатично улыбалась эта типичная советская женщина, в черной юбке, белой кофте, без прически, без макияжа, с типичной бесформенной фигурой советской домохозяйки, которая ест много мучного, или сладкого, или картофеля, или всего вместе.
Ликованию не было конца.
Ее появление в Америке после долгих лет отсутствия женщины рядом с советским вождем, ее умение поддержать с помощью нескольких фраз разговор по-английски, ее добродушный вид произвели огромное впечатление в сочетании с эксцентричностью Хрущева, размахивающего ботинком и готового в пол прыжка догнать и перегнать Америку, смешного и тоже добродушно-толстого Хрущева. Все это наполнило надеждой запуганную Советским Союзом Америку: оказывается, у руля необъятной державы стоит симпатичный толстяк со смешной толстячкой, провинциально прижимающей к большому животу черный ридикюль. Они — живые люди, и с ними можно иметь дело.