Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Что ты, бог с тобой, Мишенька… Может, еще…
— Между прочим, я его видел сегодня.
— Где видел?
Отодвинув от себя пустую тарелку, Шилов рассказал матери о дневных похождениях на пути к дому. Он дважды переправлялся через какие-то водоемы, оставшиеся после весеннего паводка, обходил за версту работающие сенокосные бригады, прятался от людского глаза в зарослях ивняка. У губинских угодий видел станционную машину, на которую грузили сено. Щукин стоял у кабины и разговаривал с бригадиром. Пришлось дать крюку, чтобы не попасться Щукину на глаза. И только к вечеру Шилов вернулся домой.
— А что нового в городе? — спросила мать, убирая посуду со стола.
— Портреты Берии поснимали…
— Берии? То-то, я вижу, ребятишки у конторы таскают какой-то рваный портрет и горланят во все глотки:
Берия, БерияВышел из доверия.А товарищ МаленковНадавал ему пинков.
— Ловко они его! — улыбнулся Шилов. — Ведь кто-то уже успел сочинить.
Татьяна Федоровна не знала, радоваться ей или кручиниться:
— А это хорошо, что сняли?
— Как тебе сказать, — затруднялся Шилов. — Людям посвободнее будет.
— Плевать мне на людей, — в задумчивости проговорила мать. — А тебя уж никакая власть не оправдает. Что делать, дитятко, не знаю… Нашего горя и топоры не секут…
— Еще бы оправдала. А кто про меня знает? Властям нужно донести.
— Донесут те же Сидельниковы, дитятко.
— Ты же сама радовалась, что Леушев отвел подозрение.
— Радовалась. А на сердце кошки скребут. Чует оно беду неминучую.
Три дня Татьяна Федоровна ходила мрачней грозовой тучи, пока у калитки Сидельниковых не встретилась с Марией Михайловной:
— Татьяна Федоровна! Вы?
— Я, милушка, я… Господи! Какая встреча! — залебезила Татьяна Федоровна и, обнимая свою ненавистницу, холодными губами впилась ей в щеку.
— Давно не виделись. Как вы теперь поживаете? Воображаю, скука смертная. Одиночество, милая, хуже всего на свете.
— Ой, не говорите, голубушка, — заплакала Татьяна Федоровна. — Тоскливо. Хоть живой полезай в могилу. Словечка некому сказать… Того и жди, онемею скоро, милушка…
— Верю, дорогая Татьяна Федоровна, верю и очень сочувствую вам.
Мария Михайловна возвратила ей веру, что сын по-прежнему находится вне подозрения. Конечно же, она не узнала Шилова в поезде, но искренне разделила горе с Татьяной Федоровной, похоронившей красавицу-дочь.
Вечером, вспоминая о поездке в город, Шилов тоном обиженного человека, которому перестали верить, упрекнул мать:
— Я же тебе говорил, что она слепая. Не верит.
— Теперь-то я, дитятко, сама поняла, что слепая.
В дом Шиловых вселилось временное успокоение. Побывав на людях, Шилов несколько оживился, но ненадолго. С новой силой начинало угнетать его прозябание. Оно обрекало Шилова на вечное скитание по охотничьим зимовьям и приводило в ужас при одной только мысли, что с каждым днем он все больше дичает. В нем уцелело лишь слепое чувство самосохранения, которое перерождалось в бессмысленную животную борьбу за существование. Этой борьбе и подчинил Шилов всю свою несложную деятельность.
Иногда он ставил перед собой невыполнимую задачу быть среди людей. Но так как это удавалось ему при поездке в город. Шилов прибегал к чтению, в котором видел отражение жизни во всем ее многообразии.
Татьяна Федоровна боялась брать книги в библиотеке и покупала в городе. Шилов прочитывал их очень быстро и требовал новых. Он мысленно жил среди людей, одобрял их поступки, порой не соглашался с ними, спорил, протестовал и даже плакал, будучи не в силах изменить того, о чем читал.
По воскресеньям мать привозила из города газеты. Со смертью Валентины она не выписывала их, так как в опытной все знали, что Татьяна Федоровна ничего не читает, в том числе и газет, и если покупает их, то покупает исключительно для оклейки потолка при ремонте дома.
Шилов всегда ожидал свежих газет и читал их с большим вниманием. Газеты, как он говорил, "прочищали мозги". Просматривая сводку ЦСУ за первое полугодие, он с гордостью сообщил матери, что страна в два раза превзошла довоенный уровень и по некоторым показателям оставила позади Америку.
— Это хорошо, дитятко, — просияла Татьяна Федоров-на. — Цены-то, вишь, на продукты каждый год в апреле снижают…
В конце июля Шилов как-то сказал матери, что кончилась война в Корее.
— А мне эта война, Мишенька, ни к чему, — откровенно призналась Татьяна Федоровна. — Какой прок от того, что она кончилась?
— Прок будет, — доказывал Шилов. — Оружие перестанут возить в Корею. А оно денег стоит и не малых.
— Может, и твоя правда, дитятко. Я этого не понимаю…
Шилов знал, что мать с одобрением принимала те правительственные постановления и законы Верховного Совета, которые так или иначе пополняли ее тугой кошелек. Остальным не интересовалась и пропускала мимо ушей. Когда же свежие газеты доносили что-то более серьезное, что угрожало ее существованию, она вникала в мельчайшие подробности, не давала сыну покоя и засыпала его вопросами.
Двадцатого августа Шилов включил приемник. Позывные Москвы приглашали радиослушателей к репродукторам. Татьяна Федоровна навострила уши. Диктор передал сообщение ТАСС об испытании в Советском Союзе водородной бомбы.
— Ты мне скажи, дитятко, что это за бомба?
Шилов включил приемник.
— Такими бомбами, — сказал он, — можно уничтожить всех людей на Земле.
— Что ты, дитятко, — перекрестилась мать. — И нас с тобой?
— А что мы — святые?
Татьяна Федоровна до того перетрусила, что стала заикаться:
— На какого л-лешего тогда и придумали такую бомбу?
— Чтоб на американского президента надеть смирительную рубашку.
— И что ему нужно от нас этому президенту? Сидел бы себе тихохонько на полатях да не рыпался…
— А чтоб не рыпался, — захохотал Шилов, — ученые придумали такую бомбу.
— И хорошо сделали ученые люди. Всякий сверчок знай свой шесток да не лезь в огонь — сгоришь…
Как-то в последних числах августа, когда к кошкинскому дому ковыляющей старушкой приплелась хмурая осень с моросящими ветрами, Татьяна Федоровна пришла с работы и, глядя на сына, сказала:
— Люди грибы носят. Последний слой пошел. А у нас на зиму — ни одного завалящего грибочка. Хоть шаром покати.
Шилов принял упрек матери в свой адрес и на другой день, чуть свет, отправился в Кошкинский лес, но грибов принес мало.
— Повыносили, дитятко, — подосадовала мать. — Надо идти подальше, — и, подумав, посоветовала сыну: — А ты сходи за Слободы, к болотам. Там рыжики и волнушки бывают. Шутя наберешь корзину.
Всю неделю Шилов таскал по корзине грибов и решил напоследок сходить в воскресенье, шестого сентября.
Приготовив с вечера рюкзак и корзину, он вышел на рассвете за околицу. Перескочил большак и направился к Черному омуту.
Утро было солнечное. Небо временами покрывалось волнистыми облаками, которые быстро исчезали за горизонтом, и снова сияло солнце. Почерневшая листва, прихваченная заморозком, шуршала под ногами. Ветер гулял где-то вверху, над лесом, покачивая остроконечные вершины елей, и сыпал листьями берез и осин, устилая тропинки, проложенные грибниками.
В этот воскресный день, у Черного омута, Шилова ожидала неприятная встреча. Как только он подошел к знакомой ели, под которой в детстве лежал с Ершовым в ожидании "лешего", лапы ее зашевелились, и перед ним во весь рост поднялся человек с черными усиками, в телогрейке и с пустой корзиной на сгибе левой руки. "Щукин!" — мелькнуло в голове Шилова. Но Шилов не собирался бежать, потому что Щукин узнал его и крепко схватил за рукав куртки.
— А-а, Михаил Шилов! — злобно воскликнул Щукин и заглянул под очки. — Мое вам… Давненько я тебя ищу, подлая дезертирская душа. Куда труп Ершова девал? Думаешь никто ничего не знает? В сорок седьмом в Приводине улизнул? Оказывается, я-то не обознался. Перехитрил, сука! Теперь не уйдешь. А мать еще милиционера на квартиру пустила. Глаза отводила людям. Следы заметала. Какая наглость! Ну, ничего. Попался, голубчик. Как теперь пойдем к Леушеву — связанным или добровольно, по совести, без веревки и кляпа? Ну! Чего молчишь? Говори, сволочь…
После таких слов Щукина Шилов потерял самообладание. Казалось, в его душе зашевелился старый знакомец — гнойник, который дважды толкал своего хозяина на убийство старика Евсея и Ершова… Сухие струпья напряглись, размякли, и гнойник в третий раз прорвался… Зеленый гной жаждал свежей крови… Повинуясь внутренним побуждениям, Шилов снова озверел. Глаза его загорелись огнем. Он становился страшным и неотвратимо жестоким в своем коварстве.
— Выдать хочешь? — заскрипел он зубами. — Не выйдет, шкура!
- Сердце сержанта - Константин Лапин - О войне
- Дезертир - Ванда Василевская - О войне
- Ленинград сражающийся, 1943–1944 - Борис Петрович Белозеров - Биографии и Мемуары / О войне
- Отечество без отцов - Арно Зурмински - О войне
- Алтарь Отечества. Альманах. Том II - Альманах Российский колокол - Биографии и Мемуары / Военное / Поэзия / О войне