с возка и шагать, шагать без разбора, напрямик, в глубь леса, манящего своею таинственной тишиной, присущей, как думалось Ядринцеву, лишь сибирским лесам с их первозданной красотой и бесконечностью.
5
Ядринцев сделал крюк — и заехал в Чисторечье. Давно он здесь не был. И как только село показалось, екнуло сердце и память тотчас вернула его в те дни, когда он совсем еще юный вместе со своими друзьями Глебом Корчугановым и Николаем Щукиным ехал по этой же дороге. А потом гостил в Чисторечье вместе с Катей… Подумалось: вот сейчас, сейчас, как только он подъедет к белокаменному корчугановскому особняку, стоящему на крутом берегу Томи, ворота перед ним распахнутся — и навстречу выбежит Катя, такая же, как и тогда, веселая, возбужденная, красивая… Он усмехнулся грустно, сознавая тщету желаний своих, даже бессмысленность — все это было в прошлом. И Кати, разумеется, здесь нет и быть не может: живет она в Иркутске и давно уже не Катя Корчуганова, восторженная гимназистка, а Катерина Фортунатовна Старовойтова, жена чиновника особых поручений, мать троих сыновей, одного из которых, первенца, назвала Николаем… Что это — память о нем, Ядринцеве, или просто совпадение? И у него уже сын растет. И Адечку, Аделаиду Федоровну, жену свою, он любит и ценит как настоящего друга. Отчего же воспоминания о Кате волновали его до слез?
Все тут было на месте — и улица та же, и дом Петра Селиваныча Корчуганова приметен издалека, и, казалось, те же собаки выскакивали из подворотен и с визгливым, отчаянным лаем кидались под ноги лошадям, норовили схватить зубами колеса. И, что более всего поразило Ядринцева, изба Фили Кривого стояла на том же месте, как и прежде, на подпорках, с тем же единственным окном в улицу, другое окно наглухо заколочено, забрано досками, одноглазая, как и сам ее хозяин, еще больше осевшая, казалось, навечно вросшая в землю… Стоит! Двор был пуст, даже пустынен, разверзнут — прясла и вовсе не было, лишь кое-где уцелели спаренные, сплетенные ивовыми прутьями колья. А в дальнем углу, среди густых вольных зарослей полыни, белены и конопли — падалицы, возвышаясь над ними, дерзко и ярко цвел одинокий подсолнух…
Ядринцев спрыгнул с коляски и не спеша вошел в запустелый, распахнутый настежь двор. Пахнуло полынью. И этот запах по какой-то странной ассоциации живо напомнил ему ограду омского тюремного замка и тот далекий знойный день, когда их отправляли в неизвестное… Мяукала кошка в бурьяне. И только подсолнух, вскинув круглую оранжевую шляпу, открыто и смело смотрел на мир, радуясь теплу и свету, сам излучая свет.
«А где же хозяин? — подумал Ядринцев. — Неужто…»
И в это время раздался голос, такой знакомый и характерный, что Ядринцев, не обернувшись еще и не видя говорившего, безошибочно узнал Филю Кривого.
— Гляди-ко, а у нас тутка гости!.. Хозяин из дому, а гости в дом? По чести сказать, дак я и не ждал никого… — говорил он, входя с улицы во двор, маленький, сильно усохший за эти годы, с палкою в руке, на которую он опирался, припадая на одну ногу, с сумкой через плечо, в латаной-перелатанной холщовой рубахе и холщовых же штанах, топорщившихся и вздувшихся на коленях, что придавало ему вид подбитой птицы, которая скачет, ковыляет, распустив крылья, а взлететь не может… Ядринцев смотрел на подошедшего Филю, а тот на него — чуть сбоку, повернув голову, словно целясь одним глазом.
— Что, не узнаете? — улыбнулся Ядринцев. — А ведь я бывал у вас не однажды… Вместе с Глебом Корчугановым. Ну, как живете, дядя Филя?
— Живу-то? А как пень. Старуху похоронил, а сам вот топчу землю — ни богу свечка ни черту кочерга… — ответил. Немалые все-таки перемены произошли во всем его облике — лицо глубже испахано вдоль и поперек морщинами, незрячий глаз еще больше побелел, подернулся туманом, крупнее и резче обозначились на тяжелых, изработанных за долгий век руках сплетения, словно корни деревьев по земле, вздувшихся вен; но перемены эти, как ни странно, делали Филю Кривого еще больше похожим на самого себя, как бывает с засохшим на корню деревом, которое хоть и стоит, но не меняется ни зимой, ни летом… Филя пригласил гостя в дом. И сам зашагал впереди, сильно припадая на одну ногу, неловко выбрасывая перед собой суковатую палку. Нет, время все-таки беспощадно, и никому еще не удавалось против него устоять. Вот и Филя, помнится, был скор да легок на ногу, а теперь, гляди, тоже без подпорок не обходится… Но, оказалось, палку эту взять присудил его случай. Филя сказал об этом просто, как о чем-то обыденном, не заслуживающем внимания.
— Ага, случай… — сказал он с какою-то даже веселой интонацией. — Как раз на троицу это было. Собаками меня затравили…
— Собаками? Как собаками, кто?..
— А-а… — махнул он рукой. — Теперь уж ничего, оклемался, култыхаю помаленьку. А затравил-то Иван Агапыч, корчугановский примак… Однова пошел, зерна хотел чуток попросить. По чести сказать, я уже не раз его просил: возверни, говорю, мой хлеб, коий засыпал однова я в твой анбар да по сю пору и не могу вызволить… Скоко уж лет прошло. И отработал, поди, сполна, на сто лет вперед. А этот злыдень и спустил на меня псов… Дак что собаки… собаки они и есть — собаки. Не в них беда, — философически заметил. — Цыкнет хозяин — не тронут, а науськает… Да бог с имя! Давай-ка мы лутчше отобедаем. Эх, едриттвою налево, заговорил гостя! — проснулся в нем прежний Филя. Ядринцев попытался было остановить старика, сказал, что сыт, но Филя слушать не хотел, засуетился, запрыгал на одной ноге, начал из сумки вынимать всякую всячину — ржаную горбушку с подгоревшим боком, шаньги с картошкой, кусок желтоватого сала, с кристаллически поблескивающими крупинками соли, яйца, достал из-под лавки кринку молока… Все это выложил, выставил на стол, приговаривая:
— Вот и скатерть-самобранка. Чего еще надо?
И Ядринцев, глядя на все это разнообразие снеди, кусков и кусочков, разложенных на столе, вдруг догадался, и догадка больно кольнула, обожгла его: Филя ходит по миру, подаянием питается. Да, да, тем и живет. Хотя и невозможно было, трудно поверить. Но вот же, вот эти зачерствевшие шаньги, ржаная горбушка… «И ели все и насытились. И набрали кусков хлеба… двенадцать полных коробов. Ели и насытились. Как же так, почему? — думал Ядринцев. Казалось, нет сил взять со стола кусок и поднести ко рту. И в то же время не хотелось обижать старика,