богатству и власти), всякий раз, сталкиваясь с грубой силой этих Кондратов, он терялся и негодовал. Мир виделся ему разъятым, разъединенным на две неравные части — добра и зла. Чего больше? И то и другое творили люди. «Так что же тогда такое человек? — спрашивал он себя. — Народ, современное общество… Неужто это чурбан, о котором и говорить не стоит, наше общество, не умеющее за себя постоять, обреченное на вечное молчание… И не проймешь его, не проймешь ни словом обличения, ни словами любви, ни мольбой и слезами… Оно молчит, не подавая никаких признаков жизни. Безжизненное общество… Это страшно! Нет, нет. А может, оно содержит и несет в себе нечто живое, ценное, скрытое глубоко?..»
Плывет над Сибирью ночь, долгая, томительная. И сквозь плотную, тяжелую, ощутимую тьму Ядринцев как бы пытается разглядеть, мысленно объять — и видит эту громадную, величественную страну, раскинувшуюся на тысячи и тысячи верст. Да будет благословенной эта земля! Что ее ждет? И что он, Ядринцев, может для нее сделать?
«Мне чудится, — думает он, — что в ней где-то таится чистый источник жизни, где-то лежат заколдованные народные силы, где-то скрывается тайна грядущего… Тайна грядущего! Как его разгадать? И эта страна предстает предо мною неразгаданным, таинственным краем противоположностей и контрастов, — говорит он уже не себе, а кому-то другому, третьему, всем.
Страна мороза и тропического лета, страна, где нагоняется холод и задаются бани одновременно, страна светлого неба и мрачного существования, страна, где много хлеба и люди вымирают от голода, страна здорового воздуха и ужасных эпидемий, страна обильная серебром и золотом, но где казенные заводы идут в убыток, страна прекрасных природных путей и безобразных дорог… страна, где за расстоянием теряется человеческий стон… страна, в которой злоупотребления не составляют редкости… страна богатств, роскоши и истощения… страна надежд и отчаяния… красоты и безобразия — и тем не менее край непробужденных сил и загадочного будущего…» Хотелось понять эту загадку, приблизить будущее.
Ему вдруг пришло на память очень давнее. Он ездил с отцом в деревню, будучи совсем еще маленьким, и увидел впервые, как сеют хлеб. Шел мужик пахотою и широкими плавными взмахами раскидывал зерно. Движения его были однообразны: мужик брал из подвешенного на мягкой бечевке спереди лубяного короба горсть зерна, отводил руку назад, за спину, и, как бы описывая в воздухе перед собою полукруг, взмахивал справа налево, раскидывая зерно по черной, лоснящейся земле… Справа налево, справа налево! Мальчика поразило это странное, непонятное действо мужика: как же можно кидать в землю зерно? Отец, помнится, улыбнулся и пояснил: «Он это зерно не просто кидает, а сеет». — «Зачем?» — «Чтобы выросло из одного зерна много зерен».
Ядринцев не знал еще тогда, будучи ребенком, такой простой, но глубокой закономерности, он понял это много позже, осознал — какая вера нужна человеку, чтобы, бросая в землю зерно, знать, что оно, вобрав в себя благодать этой земли, а затем и воздуха, света, тепла, прорастет, наберется сил, вызреет и поднимется новым колосом; какая же вера нужна, чтобы знать, что ты не просто швыряешь, раскидываешь зерно, а сеешь, с е е ш ь для того, чтобы родился и вызрел хлеб! Это было так же просто, как воздух, небо, земля… И Ядринцев, думая сейчас об этом, вдруг уловил причудливую связь всего этого с его душевным настроем — колебаниями, мучительным беспокойством, желанием тотчас видеть отдачу, плоды своих усилий. Но зерно прорастает не сразу.
Ядринцев провел эту ночь на ногах. И видел рождение утра. Видел, как медленно редела, рассеивалась, точно преображаясь внутри самой себя, тьма, наполняясь живыми, трепещущими красками. Поначалу смутно, а затем все более отчетливо, рельефно начали проступать прибрежные кустарники, деревья, дома, улицы; на фоне розовой, наливающейся и различающейся полосы обозначилась заиртышская степь. Просвистела птица. Потом другая, третья… Ударило глухо что-то по воде — наверное, прилетели утки. И тотчас прозвучал где-то очень далеко протяжный и непонятный голос. Что это? — спросил себя Ядринцев, напряженно прислушиваясь. — Что это? — спросил он еще раз, охваченный знобящим предчувствием, что вот сейчас, сейчас наконец-то поймет и разгадает что-то для себя очень важное, большое и очень важное. И вдруг подумал: а может, это крик младенца, родившегося на заре? И этот крик нарушил молчанье, разбудил тишину… Аминь!
Наступало утро.
9
После того как уехал Казнаков, начались осложнения по службе — да и не служба держала тут Ядринцева, не канцелярия с ее казенными порядками, которые ничего, кроме отвращения, не вызывали у него; он тяготился ею, поскольку служба, канцелярские обязанности все больше и больше отнимали времени, почти целиком втягивая его в круг бесконечных и зачастую бесполезных, ненужных дел… Ядринцев понял: пора оставить службу.
— Вот что я надумал, Адечка, — сказал он однажды жене. — Не знаю, одобришь ли ты мое решение, но иного выхода я не вижу: надо возвращаться в Петербург.
— Что-нибудь случилось? Неприятности? — испугалась Аделаида Федоровна.
— Нет, нет, ничего не случилось… — успокоил он ее. — Но сейчас, как это ни странно, для Сибири можно сделать больше, находясь от нее вдали. Попробуем открыть газету…
— Конечно, это очень важно, я понимаю, но для этого понадобятся деньги. А у нас…
— А у нас, Адечка, денег нынче, как никогда, меньше всего, — улыбнулся Ядринцев. — Ты права. Но газету мы все-таки откроем! Такую, которая бы по-настоящему стала рупором Сибири. Да, вот так: сибирская газета — в Петербурге! — говорил он, однако, так, словно оправдывался перед самим собой. — И не с пустыми руками мы едем в Петербург; завершена книга…
Он знал, что вернется еще в Сибирь, непременно вернется, и все же расставание с родиной, как никогда, было грустным. Чувство вины перед нею не покидало, мучило его, вины и обиды — будто не по своей воле он уезжал, а был силою оторван, выдворен, как случилось уже однажды, много лет назад…
Петербург встретил холодом. Промозглый ветер дул с Финского залива. Пасмурное небо — точно провисшая под тяжестью свинцово-серых туч крыша над головой, которая вот-вот рухнет, не выдержав собственной тяжести…
Но Ядринцев не замечал этой отвратительной погоды. Потому и не замечал, что была еще другая, по его мнению, погода, которую делают сами люди… Он приехал в Петербург делать погоду!
И тотчас, не переведя духа, окунулся с головою в дела — начал хлопотать об издании новой своей книги «Сибирь как колония», только что законченной, вошел в комиссию экспертов по переселенческим вопросам, имел аудиенцию у министра внутренних дел,