который уже наливал молоко в чашки, пододвигал шанежки, хлеб. — Как же так? — мучительно думал Ядринцев. — Всю жизнь человек работал не только за себя, но и за других — и вот пошел по миру, стал нищим. Как же так? Где же тут истина? И если истина — в этом, то где же тогда справедливость? — кричало в нем все, протестовало. — Ах, Сибирь, Сибирь, как же ты можешь с этим мириться! Да только ли в Сибири дело?.. И ели все и насытились…» — Ядринцев взял горбушку, разломил пополам, ощутив сладковато-терпкий ржаной запах, медленно поднес ко рту, откусил и запил молоком из чашки. Хлеб был вкусен, а молоко чуть отдавало полынью.
Потом Филя проводил гостя до ворот, вернее, до того места, где когда-то стояли ворота. Ядринцев сел в коляску. Мелькнула перед глазами одинокая фигура старика, опирающегося на толстую суковатую палку. А посреди пустынного распахнутого двора дерзко цвел высокий подсолнух…
И вот уже двор корчугановский — с прямыми, точно расчерченными, дорожками, зеленый, чистенький, прибранный двор. По одной из дорожек, от дома, шел не спеша, с достоинством широкоплечий, довольно тучный человек, в котором Ядринцев узнал Ивана Агапыча, главноуправляющего корчугановскими делами. Солидным стал Иван Агапыч Селезнев, борода ухожена, цепочка, свисающая из верхнего карманчика, серебрится на солнце. Взгляд твердый, уверенный, но и вопросительный: кто, по какому делу? Ядринцев замешкался, не зная, как доложить о себе — может, просто напомнить о тех давних гостеваниях в этом доме, назвать себя, и примут его как дорогого гостя, а может, и не надо ничего напоминать — пусть прошлое останется прошлым. И он представился:
— Столоначальник губернского совета… Вот заехал к Петру Селиванычу Корчуганову по важному вопросу.
— Петр Селиваныч хвор. Что вас интересует?
— Я не задержу его долго, — сказал Ядринцев таким тоном, что Иван Агапыч не посмел перечить, вздохнул и молча пошел к дому. Взошли по гулким ступеням на веранду, просвеченную солнцем, и тут Ядринцев увидел Петра Селиваныча, сидевшего у небольшого низкого столика в мягком кресле. Ядринцев остановился в нескольких шагах от него, внимательно, с интересом вглядываясь в лицо старого Корчуганова, не сидевшего даже, а полулежавшего в глубоком кресле, как бы утонувшего в самом себе — эта странная метафора поразила Ядринцева, ибо точнее, чем «утонувшего в самом себе», трудно было сказать что-либо об этом грузном человеке, с тяжелою, чуть откинутой головой и нездоровой багровостью одутловато-вялого крупного лица; однако глаза его были остры и зорки и жили как бы сами по себе, независимо от его тела. Глазами он и указал на второе кресло, стоявшее по другую сторону столика:
— С кем имею честь?
— Столоначальник губернского совета Ядринцев…
Стоявший за спиной хозяина, будто статуя, Иван Агапыч подсказал:
— Вы погромче, он плохо слышит.
— Петр Селиваныч! — повысил голос Ядринцев. — Заехал вот к вам по одному важному делу.
— Вы из Томска?
— Нет, я из Омска. Занимаюсь крестьянскими вопросами…
— Какими же вопросами вы занимаетесь? — Петр Селиваныч, зорко поглядывая на гостя, зачем-то взял стоявшую сбоку, у кресла, поблескивающую инкрустацией, даже и на вид тяжелую трость, придвинул и поставил между ног, слегка выпрямившись и опираясь на нее; Ядринцеву знакома была эта трость с давних пор — старый Корчуганов, должно быть, дорожил ею, как реликвией, берег пуще глаза. — Вопросов у крестьянина много. Да и крестьяне бывают разные…
— Да, да, — сказал Ядринцев. — Вот вы, Петр Селиваныч, тоже ведь крестьянин…
— А кто ж я, по-вашему? Всю жизнь на земле.
— И Филя Кривой тоже крестьянин… Есть разница между вами?
— Вы меня с Филей Кривым не равняйте, — как бы даже обиделся, хмуро глянул Петр Селиваныч.
— Хорошо. Вас и Филю я взял — как две крайности. Но ведь немало еще и таких, которые стоят между вами — одни к вам поближе, другие к Филе. Последних, я думаю, побольше… Сложились ненормальные экономические отношения.
— В чем же вы усматриваете эту ненормальность?
— Тут причин, Петр Селиваныч, много, но одна из них, полагаю, немаловажная, заключается в кабальной зависимости бедных, беднейших и вовсе неимущих, как Филя Кривой, крестьян от деревенских монополистов, которые захватили лучшую и большую часть земель, пользуются для ее обработки дешевой, а иногда и вовсе дармовой силой тех же бедных, беднейших и неимущих крестьян, что, в сущности, является неприкрытым мироедством… — Ядринцев говорил быстро, жестко, не особенно заботясь о выборе слов, а может, как раз и выбирая слова похлеще, поточнее, иначе-то правду и не скажешь, а ему хотелось сказать эту правду и увидеть, понять, как отнесется к ней Петр Селиваныч Корчуганов, у которого была, конечно, своя правда, отличная от этой, и ею он дорожил не меньше, чем инкрустированной своей тростью, с которой он точно сросся, потерять ее — все равно, что утратить часть себя. — Мироедство, — продолжал Ядринцев, — произрастает, как я уже говорил, на почве обесцененного, дармового труда бедняков, которые работают иногда за кусок хлеба. Как этому положить конец?
Петр Селиваныч смотрел зорко, и в живых острых глазах его тлела насмешка.
— Вы ко мне за советом? — не без иронии спросил. — А выходит интересно: я выручаю, даю наперед хлеб, деньги, и я же — мироед? Интересно выходит!..
— Вот этот ваш кредит, Петр Селиваныч, и оборачивается кабалой.
— А я никого не неволю — сами идут ко мне, просят.
— Вы помогаете, а они жалуются, — вставил молчавший все это время, истуканом стоявший за спиной Корчуганова Иван Агапыч Селезнев и со сдержанной яростью добавил: — Ну, я этих жалобщиков!..
— Что же вы с ними сделаете? — спросил Ядринцев. — Собаками затравите?
Селезнев побледнел, потом лицо его медленно стало багроветь, скулы шевельнулись, точно их свело, и он молча, тяжело отвел взгляд в сторону.
Петр Селиваныч усмехнулся.
— А что же вы, интересуюсь, делать собираетесь, чтобы спасти голодранцев, навроде Фили Кривого?..
— Думаю, — помедлив сказал Ядринцев, — для начала стоило бы парализовать частные кредиты, кабалу кулацкую…
— А потом?
— А потом создать сельские банки, кредиты для крестьянских нужд. И строго контролировать отношения нанимателя со своим рабочим…
— Пустое, — насмешливо и спокойно возразил Петр Селиваныч. — Пустое политиканство. А политикой, как известно, сыт не будешь. Слова-то всякие да рассужденья умные хороши на сытый желудок. А моя пшеничка державу кормит…
— Вот пшеничка, Петр Селиваныч, и есть — ваша политика. А говорите, политикой не занимаетесь!
— Ну что ж, — согласился охотно Петр Селиваныч, — коли так, значит, моя политика верная. Поскольку она кормит!.. — повеселел он и оживился. — Вот и нам на голодный-то желудок не след вести разговор. Иван! — не оборачиваясь и не глядя на своего