и оба посмотрели на Хорнблауэра.
– Генерал, – начал Хорнблауэр; это походило на сон, но он заставил себя говорить во сне. – Я представляю английского короля, а полковник Клаузевиц – русского императора. Мы сражаемся, чтобы освободить Европу от Бонапарта. А за что сражаетесь вы? Чтобы сохранить власть тирана?
Вопрос был риторический. Йорк мог только ждать, что Хорнблауэр скажет дальше.
– Бонапарт разбит. Он отступает из-под Москвы, и едва ли десять тысяч человек из его войска дойдут до Германии. Испанцы, как вы знаете, перешли на другую сторону. Португальцы тоже. Вся Европа обращается против него теперь, когда стало ясно, как мало значат его обещания. Вы знаете, как он обошелся с Германией, не мне вам рассказывать. Трон под Бонапартом шатается и вот-вот рухнет. Сражаясь, вы подарите ему несколько лишних дней власти, растянув на тот же срок муки Германии. Но у вас есть долг перед вашей порабощенной страной и перед вашим королем во французском плену. Вы можете вернуть им свободу. Вы можете остановить бессмысленную гибель ваших людей сейчас, в эту минуту.
Йорк отвел взгляд и посмотрел на серые поля, на медленно надвигающееся русское войско.
– Что вы предлагаете? – спросил он наконец.
Это было все, что Хорнблауэр хотел услышать. Если Йорк задает вопросы, вместо того чтобы немедленно взять их в плен, дело уже практически сделано. Можно предоставить дальнейшее Клаузевицу и погрузиться в усталость, вновь накрывшую его с головой. Он глянул на Клаузевица, приглашая того вступить в разговор.
– Перемирие, – сказал тот. – Немедленное прекращение боевых действий. Точные условия можно будет обсудить позже.
Йорк еще мгновение думал. Хорнблауэр, несмотря на слабость, разглядывал его с новым интересом. Суровое лицо, белая седина в резком контрасте с кирпичной от загара кожей. Йорку предстоит судьбоносное решение. Сейчас он верный слуга прусского короля, полководец без особо громких заслуг. Два слова – и он станет предателем сейчас и, возможно, крупной исторической фигурой в будущем. Отпадение Пруссии – во всяком случае, отпадение прусской армии, – как ничто другое, покажет миру, что империя Бонапарта – колосс на глиняных ногах. Дело было за Йорком.
– Я согласен, – сказал он.
Наконец-то. Теперь Хорнблауэр мог провалиться в свой сон, в свой кошмар, и пусть разговор дальше течет как угодно. Когда Клаузевиц повернул обратно, лошадь Хорнблауэра последовала за ним без всякого участия седока. Появился Браун – только лицо, ничего другого Хорнблауэр не различал.
– Вы здоровы, сэр?
– Конечно, – машинально ответил Хорнблауэр.
Земля под ногами была мягкой, словно он ступал по перине или по слабо натянутому парусному холсту. Наверное, лучше лечь. И внезапно Хорнблауэр понял, что в музыке и впрямь есть что-то хорошее. Всю жизнь он считал ее досадной мешаниной звуков, но сегодня ему открылся ее смысл. Она была дивной, чарующей, та музыка, которую он слышал, – нескончаемые переливы, пленительные всплески мелодий. Он просто не мог не подпевать, он пел, пел, пел. А когда музыка завершилась последним громогласным аккордом, остался только его голос, хриплый, словно воронье карканье. Хорошо, что кто-то другой подхватил песню. Лодочник пел, налегая на весла:
Ну-ка, ребята, все вместе, Мы к Хэмптон-корту гребем.
Восхитительный тенор; ради него Хорнблауэр готов был простить лодочнику, что тот распевает за работой.
Дружно на весла наляжем Ясным и солнечным днем.
Барбара рядом с ним заливисто смеялась. Как чудесно сияет солнце, как красивы зеленые луга по берегам реки! Он мог только смеяться вместе с ней, смеяться, смеяться, смеяться. А вот и маленький Ричард – карабкается к нему на колени. Какого черта Браун так на него уставился?
Глава двадцать четвертая (дополнительная из американского издания)[28]
Звонили церковные колокола, а Хорнблауэр лежал и слушал. Обычно подобные звуки раздражали его немузыкальный слух, но сейчас ему было хорошо. Поначалу он даже не мог бы сказать определенно, что это колокола; он вообще ничего не мог бы сказать определенно. В мозгу всплывали другие звуки, вроде бы слышанные недавно: бесконечные раскаты пушек, стук подков, скрип тележных колес. Однако Хорнблауэру было так уютно и покойно, что он не пытался разобраться, где и когда это происходило. В мысленных картинах то появлялось, то исчезало лицо Брауна, другие незнакомые лица, а на самом горизонте памяти грозовыми тучами висело что-то очень мрачное и тягостное.
Колокола звонили радостно, будто на всей земле царит мир. Мир! Об этом стоило подумать. Там, где идет война, колокола так не звонят. Он где-то на суше, далеко от полей сражений. А нечто приятно-прохладное рядом с подбородком – льняная простыня. Под головой – пуховая подушка в льняной наволочке. Хорнблауэр блаженно потянулся, постепенно осознавая, что лежит на перине. Взгляд наконец сфокусировался. Над ним высился золоченый резной балдахин, но зеленый полог был незадернут, так что Хорнблауэр видел всю комнату: массивные столы, бюро, диваны и стулья, все золоченое, резное, украшенное бронзой и черепаховым панцирем. На стене висела ало-золотая шпалера: всадники в треуголках трубят в рога, собаки преследуют оленя. Не иначе как он во дворце. Хорнблауэр мучительным усилием выудил из памяти последнее воспоминание – заснеженный серый холм, – однако даже не стал гадать, как оттуда сюда попал, а просто смежил веки и вновь погрузился в дрему.
Проснулся он от негромкого