Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И отчего же ей не одарить, этой толстопятой, босоногой, могучей девке, даже папоротника родных лесов своею чрезкрайной любовью? Пусть и он цветет, бедный!.. Пусть хоть один момент, когда ударит полночь!..
Вот распускается!.. Смотрите! Смотрите!.. Вот блеснул, — расцвел!.. Вы не видали?.. Не видали?.. Ничего не видали, слепые?.. Теперь уж нечего пялить глаза — он отцвел, — конец!..
— Даже в Иванову ночь не цветет папоротник! — скажет этой босоногой, курносой фее лесов мудрый книжник и развернет перед нею тощий учебник ботаники.
Промолчит на это фея, разве только шмурыгнет носом, промолчит и потом отвернется… Но хорошо бы сделала, если бы сказала: «Пошел ты, дурак, и с твоею книгой!..»
— Нет, не цветет папоротник даже в Иванову ночь!
— Цветет!
— Нет, молчат, спокон веку молчат камни!
— Говорят!
— Нет вечности!.. Оледенеет и обезлюдеет земля.
— Есть вечность!.. Теплая, цветущая и даже… даже нежная и ласкающая, как мать!.. Разве бросит мать своего ребенка?
— Но ведь бросают же тысячи матерей!.. Ежедневно, ежечасно бросают!
— Нет, это неправда!
— Нет никаких облаков счастья!
— Есть, и они проходят вдали, и они спускаются внезапно, и они озаряют, и они осеняют, и шелестят, шелестят!..
Это дано знать только маленьким детям, большим поэтам и тем, кто богат любовью!
На часах в виде узкого длинного ящика выстукивался уже медным маятником двенадцатый час, когда Ревашов вышел из своей спальни в столовую, огляделся кругом рассеянно и выпил рому; потом он переставил кое-что на столе, пожевал задумчиво ломтик мещерского сыру, раза четыре прошелся из угла в угол, — наконец вошел снова в спальню и повернул там выключатель.
Еля, лежавшая на кровати и теперь ярко освещенная, натянула на себя одеяло и сказала досадливо:
— Потуши, пожалуйста, Саша!.. Зачем зажег?.. Я хочу спать.
— Видишь ли, Еля… теперь двенадцатый… К двенадцати ты будешь у себя… Скажешь дома, что была в театре…
— Что-о? — поднялась на локте Еля и поглядела изумленно. — Где это «дома»?.. Я только здесь — дома!.. Зачем говорить глупости, Саша!
— Вот тебе раз!.. «Глупости»!..
Ревашов растерялся даже: обыкновенно в это время он отпускал женщин, и они весело уходили.
— Видишь ли, Еля, — мама будет думать бог знает что, если ты не вернешься… теперь же…
— Она и так думает бог знает что!.. Зачем, Саша, говорить чушь? Завтра мы ей напишем и пошлем с денщиком… Потуши, пожалуйста, свет!
— Гм… Может быть, ты… ты бы оделась, Еля, поужинать бы села?
— Да-а… Пожалуй, я бы чего-нибудь съела… Только одеваться, выходить… что ты?.. Я так угрелась уж… Будь добр, Саша, принеси мне чего-нибудь сюда.
— Гм, да-а… «Смотрите, дети, на нее!» — продекламировал полковник задумчиво.
Он вышел снова в столовую, еще выпил немного рому, еще съел ломтик сыру, намазав на него паюсной икры… Потом совершенно непроизвольно (потому что сказала что-то об еде Еля) взял коробку шпротов и коробку сардин, поставил на тарелку, посвистал тихонько, соображая, что надо еще, — прибавил три ломтика булки и вилку.
— Вот что, Еля, голубчик, — говорил он, когда она ела, сидя на кровати и поставив тарелку себе на колени, прикрытые одеялом. — Ты бы все-таки оделась сейчас и поехала домой… Денщик найдет извозчика… А то, знаешь ли, дома ведь будут о-чень беспокоиться!.. Могут думать даже, что ты… утонула, например!
— Ну, выдумал: «у-то-нула!..» В нашей-то речке… Никто такой чепухи не подумает, — даже не улыбнулась Еля.
— Не утонула, — ну, вообще… вообще что-нибудь скверное!
— Там думают, что это вот, что со мной у тебя случилось, и есть самое скверное… А разве же это скверное?.. Ведь ты же меня полюбил? — сказала она очень тихо. — Вдруг взял и полюбил маленькую Елю… такую маленькую Елю… и сделал ее женой… А она даже про Вергинцеторикса не знает, как это он подковы подковывал!..
Небольшая головка Ели в греческой прическе (очень прочная оказалась эта прическа!) глядела на Ревашова невинными большими детскими глазами; длинная шея немного изогнулась вправо; с левого покатого плеча, теперь матово ясневшего, спустилась вниз рубашка и бойко в сторону глядела небольшая шестнадцатилетняя грудь с розовым соском.
Полковник поглядел на нее ленивыми уже глазами и заговорил размеренно:
— Видишь ли, насчет Коли твоего — это у меня экспромт… У губернатора вчера я не был и не винтил, — в карауле сегодня совсем не мой полк, а ваш, пехотный… а ты этого и не знала!.. Затем, еще что?.. В тюрьме я, конечно, не был: о-хо-та по этим учреждениям кому-то ездить!.. Никакого Коли не видал…
— Ка-ак так не видал? — очень изумилась Еля, даже рубаху натянула на плечо.
— Так и не видал!.. И ни о чем с ним не говорил, конечно, и ни от чего он не отказывался… Все это, одним словом, мое сочинение…
— Вот не ожидала я, чтобы ты, командир полка, и так умел сочинять!
Еля посмотрела на него внимательно и добавила:
— Ну, ты сегодня… то есть завтра, к нему поедешь…
— Куда поеду?
— К губернатору… Милый Саша, милый!.. Ради меня сколько насочинял! Это чтобы я его полюбила!.. Дай я тебя поцелую крепко-крепко!..
Она подалась вперед и протянула в его сторону голые тонкие руки… Ревашов чмыхнул носом и подставил ей щеку для поцелуя.
— А теперь я буду спать… Убери, пожалуйста, тарелку с кровати!
Ревашов кашлянул, взял тарелку и вынес ее в столовую. Он был теперь в ночных туфлях, вышитых серебряной ниткой по тонкому, табачного цвета сукну, и без тужурки, в одной фуфайке серой, плотно обтянувшей его спину и грудь, ожиревшие, как у всякого, начавшего уже шестой десяток жизни, но еще крепкого человека. В столовой он еще походил немного, подумал, выпил немного рому.
— Вот что, милая, — сказал он, войдя в спальню и стараясь взять совершенно уверенный тон. — Ты все-таки сейчас поедешь домой (денщик найдет извозчика) и скажешь, — пока, — понимаешь, — что ты была в театре…
— Спасибо, Саша!.. Я уже один раз приехала на извозчике домой в такое время, и, представь, — действительно из театра, — и что там было тогда!.. У меня такой старший брат, что… «Ты, — кричал он, — честь семьи мараешь!..» Честь семьи! — Тем, что была в театре!.. Покорно благодарю!.. Он меня и тогда чуть было не убил, а уж теперь, если я одна приеду!.. Он совсем бешеный у меня,
— Гм… Хороши братцы!.. Один острожник, другой бешеный… а третий что такое?.. Часы с кукушкой бьет?.. Семей-ка!..
— Ворчи-ворчи… А зачем тебе моя семейка?.. Семейка моя к тебе не придет, не бойся, — у тебя будет только маленькая женка, — да?.. Маленькая, любименькая, хорошенькая и… умненькая… да?.. Ты, может быть, думаешь, что я — глупая?.. Нет!
— Я вижу, что нет!
— А отчего же ты это так уныло?.. Ты должен быть рад, что я… Ведь я же рада!
— Еще бы — ты!
— А ты не рад? Не рад?.. Ты сейчас только говорил мне, что рад, что я — твое солнышко!.. Ведь ты же называл меня своим солнышком?.. Или ты и здесь врал?.. Да?.. Врал?.. Скажи!..
Хрустально звенящие чистые ноты, близкие к рыданию.
— Видишь ли, — нет, тут я не врал, — думал вслух полковник, но вдруг вспылил: — Ну, ты сама, если не глупая, пойми же, черт возьми, — это скандал на весь город!.. Полковник Ревашов, командир полка, вот-вот бригады, — и… и… гимназистка!.. Что тут общего?
— А-а!.. Тебе стыдно какого-то города?.. Хорошо!.. Завтра мы будем кататься по городу, — целый день будем кататься, — да, Саша?.. И пусть все решительно тебе завидуют! А Лия Каплан пусть отвечает про Верцетрикса!.. Это моя бывшая подруга — Лия Каплан, на одной парте со мной сидела… Ну, потуши, пожалуйста, электричество, и будем спать… А письмо маме напишем завтра.
Ревашов решительно подошел к штепселю и повернул его. И наставший вслед за тем мрак был тепел, мягок, полон девичьих шепотов и полусна.
А наутро Вырвикишка действительно принес совершенно потерявшей голову Зинаиде Ефимовне записку от Ревашова. Правда, записка эта была составлена в таких выражениях, что не давала повода думать определенно и радостно: хлопоча об участи брата, задержалась допоздна и пришлось ей заночевать не дома, — но была к этому письму приписка самой Ели:
«А что касается Верцетрикса, то пусть об этом отвечает историку Лия Каплан».
Она очень зорко следила, чтобы именно это, ею самой засургученное письмо попало в руки очень удивленного Вырвикишки, которому Ревашов говорил в это время веско:
— И передай, чтобы сюда не трудились приезжать, пенял? Я сам приеду!
Глава десятая
Тревога
Зинаида Ефимовна ждала Елю до поздней ночи.
Она всегда спала после обеда, поэтому засыпала поздно с вечера: сидела одна и пила чай в прикуску.
Она никогда не читала, она тщательно избегала карандаша, чернил и бумаги, она не раскладывала даже пасьянса, когда сидела так одна.
- Пристав Дерябин. Пушки выдвигают - Сергей Сергеев-Ценский - Советская классическая проза
- Том 9. Преображение России - Сергей Сергеев-Ценский - Советская классическая проза
- Белые терема - Владимир Константинович Арро - Детская проза / Советская классическая проза
- На узкой лестнице - Евгений Чернов - Советская классическая проза
- Верный Руслан. Три минуты молчания - Георгий Николаевич Владимов - Советская классическая проза