Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И вы обедаете, как всегда.
Очень ясно почувствовала Еля, что после ухода из передней Черепанова, — ради нее не впущенного Ревашовым, — рассеребрело вдруг старинное серебро на столе, подешевела мебель, полиняли гардины окон, проще и меньше стал самовар, — зато покрупнели они двое: один свыше пятидесяти лет, другая — невступно шестнадцати…
— Да, я теперь помню: я ему действительно сам назначил это время — воскресенье, семь-восемь часов, этому вашему командиру… — плутовато сказал Ревашов и почесал правую бровь.
А Еля шевельнула плечом, выпятила нижнюю губу и отозвалась:
— Какой же он мой командир?..
— Ну и не мой же!.. Этого еще не доставало, чтобы он — мой был!.. Наливайте же себе чаю… Или давайте я вам налью… Да-а… Колька, Колька!.. Задача нам теперь с этим Колькой!..
Еля смотрела на него наблюдающе, задумчиво и наивно по-детски в одно и то же время: не могла еще смотреть иначе. А Ревашов налил ей чаю, — уже не спрашивая, долил ей стакан ромом, и зарокотал, намеренно понижая голос до очень низких внушительных нот:
— Я не имею этого глупого обыкновения болеть… да… глупейшего… И не знаком поэтому коротко и близко ни с одним врачом… также и с вашим папой… Но-о… много о нем слышал…
— Папа… о да!.. Его, конечно, все уважают…
— А скажите, милая, у вас есть еще и сестра?.. Постарше вас, должно быть, есть?..
Ревашов очень прищурил глаза, и Еля насторожилась вся, но ответила беззаботно:
— Нет, я одна… Три брата, и я…
— Гм… Та-ак!.. — Ревашов повеселел вдруг. — Та-ак-с… Слыхал я, что одна гимназистка… и будто бы по фамилии тоже Худо-лей…
— А-а!.. Так это — моя однофамилица!.. Она старше меня классом, и такая!..
Еля махнула рукой и поджала губы: лучше не говорить… И тут же:
— Вы мне напрасно налили чаю: мне уж домой надо.
— Вот на!.. Зачем же это? — даже искренне вполне удивился полковник и брови вздернул.
— Как зачем?.. Восемь часов почти, — и мне еще на завтра уроки…
— А-ах, боже ж мой, какой ужас!.. У-ро-ки!..
— Да, не ужас!.. Как поставят двойку в четверть!..
— Хо-хо-хо! — весело стало Ревашову: — Двой-ку в четверть!
Даже и по лицу его было видно Еле, как это для него смешно и странно и непонятно даже, что вот ей, такой именно в греческой прическе, с темно-алой лентой, и с таким носиком поставят вдруг двойку, точно маленькой или уроду!.. И будто заразилась она его смехом, — самой ей стало смешно вдруг, что завтра какой-нибудь историк или физик, который так тщедушен, что его зовут «Фтизик», поставит ей двойку… Ей!.. Сегодня с нею говорит командир драгунского полка, полковник Ревашов, сам наливает ей чаю, ради нее (да, ради нее!) не принял Черепанова, перед которым должен стоять навытяжку ее отец, а завтра ей — такой, — могут поставить двойку и сказать пренебрежительно, с усмешкой: «Плохо-с, Худолей Елена!..»
Это даже не смешно и не страшно было, это была обида… Она очень остро почувствовала ее, и вдруг стали влажными глаза, и как сквозь дождь она еле различала перед собой Ревашова…
И он это заметил.
— Те-те-ре-те-те… Зачем же плакать?.. Мы его выручим, — Кольку!.. Он глуп еще, конечно, но мы ему внушим, ничего!.. Мы его не отдадим собачкам, — не надо плакать!..
Он встал, стал сзади ее стула, нагнул большую голову к ее детской и с пробором посередине голове, коснулся щекой, — только что чисто выбритой, — ее щеки и повторил напряженно:
— Чтобы в Якутку?.. Собачкам?.. Не дадим… Нет-нет!..
Правую руку он отечески положил ей на плечо, а в левую взял ее левую руку, и слезинка с ее левой щеки перепрыгнула на его правую щеку.
— Ого! — заглянул он снизу в Елины глаза. — Плачет!.. Самым серьезным образом… Ну, ска-жи-те!..
— Я пойду! — сказала она кротко и очень тихо. — Меня ждут дома, — перешла она на шепот почти: — ведь я сказала, что пойду к подруге…
— Ну что ж!.. А с другой — в театр или к другой подруге… Мало ли куда?..
— Мне нельзя! (Это совсем шепотом.)
— Ни-ни-ни, — посидите со мной, поскучайте!..
Еще гуще овеяло ромом и сигарой.
— Я могу посидеть еще… минут десять, — подарила Еля, и знала, что совсем не по-семнадцатилетнему у нее это вышло, а по-детски, и чувствовала, что именно так и надо было сказать.
— Те-те, — десять!.. Скажите, — утешила!.. Что же такое десять?.. Девять и одна!.. Хо-хо-хо! — смеялся Ревашов. — Так кто это, кто это, злодей, может влепить двойку?.. Мы ему покажем, постой!..
— Не злодей, а Фтизик, — уныло ответила Еля, не вынимая своей руки из полковничьей…
И так же, как недавно корнету Жданову, она рассказала о сообщающихся сосудах, в которых не было ни дна ни покрышки.
— Сообщающиеся!.. Хо-хо-хо! — загремел очень весело Ревашов.
Еля видела, что эти сосуды здесь имели несравненно больший успех, чем в скверике, на зеленой скамейке, и спросила, помнит ли он Верцингеторикса, того самого, который… «Ну… наоборот как-то коня своего подковывал…»
— Наоборот?.. Хо-хо… Как же это наоборот?
— А я знаю?.. Вы — кавалерист, и вы должны знать, а совсем не я… И на что он мне?.. Верцингеторикс какой-то!.. Совсем это мне не интересно!..
— Учат вас там… в гимназии!.. Хо-хо-хо!..
Он положил уже всю щеку свою на голову Ели. Волосы ее, старательно целый день чесанные, чтобы сплести из них греческую прическу, пахли детским еще запахом волос.
Ревашов потерял жену всего только два года назад, но он имел и дочь, умершую десятилетней от какого-то злокачественного нарыва, когда его как раз не было дома — он был в командировке в Москве и получил жестокую телеграмму: «Нина опасно больна»… Но действительность оказалась еще более жестокой: Нину уже схоронили, когда он приехал… Это было лет восемь назад, но на всю жизнь остался в нем и жил запах ее детских волос.
— Мне тяжело так, — сказала Еля, пробуя шевельнуть головою, но Ревашов не сразу снял свою щеку и выпустил ее руку из своей.
Он сел за стол, выпил остаток холодного уже чаю и, точно желая окунуться в то детское, что почудилось ему в преднамеренно греческой прическе, попросил ее:
— Ну, расскажите еще о чем-нибудь своем…
— О чем же еще? — пожала плечом Еля.
Плечи у нее были покатые: шея будто уширялась исподволь, образуя плечи, и Ревашов все смотрел в этот изгиб шеи, неслышно перешедший в левое плечо, бывшее как раз под светом лампочки над столом (на правое падала тень), и сказал, точно вслух подумал:
— У покойницы, жены моей, тоже была высокая шея…
Взглянув на него удивленно, протянула Еля:
— Да-а?.. Будто уж у меня такая высокая?! У меня — средняя шея…
И она, чуть заметно ребячась, подняла плечи и втянула в них голову.
— Это наша начальница так: «Дети!.. Дети!.. Будьте… всегда… всегда… послушны!..»
И далеко, но на один только момент, выпятила нижнюю губу.
— Ах вы, шалунья этакая!.. Ах, шалунья!.. Когда у вас будет вечер гимназический, я непременно приеду… вас послушать… Как вы там какую-нибудь… «Птичку божью»… изобразите… Маленькую какую-нибудь… кукушку, например…
— У нас были часы с кукушкой, — брат их разбил, — глянула на часы Еля.
— Это все тот же, Колька?
— Нет, это другой, младший… Он вечно что-нибудь разобьет… Вот уж десять минут и прошло… Мне надо идти…
И встала.
— Ку-да? — испугался Ревашов.
И тоже встал. И руки положил ей на плечи.
— Нет, вы еще посидите немного… Он же ведь мне теперь до гроба не простит, ваш командир, — а это ведь я ради вас!..
— Надоели уж вам полковники? — сбочив голову, семнадцатилетне спросила она.
— Очень!.. Чрезвычайно!..
— И вам скучно с ними? (Это по-детски.)
— Необыкновенно!.. А с вами нет…
И опять, как раньше, положил он на ее голову правую руку, а она, медленно глядя ему в глаза по-детски, сняла ее обеими своими и поцеловала, как раньше.
Ревашов не сказал ей: «Что вы?» — он как-то всхлипнул носом, обнял ее вдруг всю целиком, бурно и забывчиво, и понес куда-то в другую комнату, где было темно, и когда нес, звякали внизу под Елей шпоры его неравномерно…
Она отбивалась, вырывалась, кричала сдавленно: «Куда вы меня?.. Что вы?.. Не смейте!..» Но исподволь настал уже тот момент, когда суждено было полковнику стать моложе, ей — старше, и вырывалась она настолько, чтобы не вырваться, и кричала так, чтобы никто не услышал…
И, пронеся ее в дверь, Ревашов даже не захлопнул эту дверь за собою: он знал, что Вырвикишка на кухне вместе с Зайцем и Мукалом самозабвенно играет теперь в засаленные карты и без зова не войдет.
Хорош папоротник в чернолесье!
В тени, под березами, под дубами он пышен, он сочен, он все кругом захватил, этот вееролистый!.. Но когда же он так переполнен любовью, что зацветает вдруг ярко, огненно? — В Иванову ночь, в самую полночь, когда через костры прыгают с разгону визжащие девки, сами опьяненные своею любовной силой.
- Пристав Дерябин. Пушки выдвигают - Сергей Сергеев-Ценский - Советская классическая проза
- Том 9. Преображение России - Сергей Сергеев-Ценский - Советская классическая проза
- Белые терема - Владимир Константинович Арро - Детская проза / Советская классическая проза
- На узкой лестнице - Евгений Чернов - Советская классическая проза
- Верный Руслан. Три минуты молчания - Георгий Николаевич Владимов - Советская классическая проза