Сергей Николаевич Сергеев-Ценский
Пристав Дерябин. Пушки выдвигают
Пристав Дерябин
I
Со взводом не хотелось идти; взвод пришел во двор третьей части в шесть часов вечера, а прапорщик Кашнев к семи часам приехал на извозчике.
Входя во двор в полутьме густого осеннего вечера и ища в карманах шинели бумажку командира о назначении в помощь полиции, Кашнев услышал откуда-то из глубины низкого здания через форточку широкогрудый, сиплый, акцизный бас; бас был хозяйственный, в каждой ноте своей уверенный, как в прочности земли, ругал кого-то мерзавцем, подлецом и негодяем.
«Ишь, разоряется пристав!» – добродушно подумал Кашнев.
Зная, что придется не спать ночью, выспался он после обеда, и теперь, как всегда после крепкого сна, все казалось ему сглаженным, безуглым; как-то не совсем установилось, плавало, – и бумажку не хотелось искать: может быть, была она в сюртуке, в боковом кармане, – бог с ней.
В потемках не видно было всего двора: справа желтел только фонарь где-то в глубине, около сытой желобчатой лошадиной спины, должно быть – в конюшне под каланчою, а слева, через окно, в глубине дома, в растворе каких-то внутренних дверей синел абажур лампы, да далеко впереди, в переплете двух маленьких окошек золотел свет, и двигалась в этом свете тень сутулого взводного Крамаренки.
«Все хорошо, и все на своем месте», – добродушно подумал Кашнев, и, ловя на земле шагами скупые полосы и пятна огней, мимо пожарных бочек, круглого чана с желобом, будки с колокольчиком, еще чего-то невнятного, он пошел посмотреть своих солдат, хотя это было и не нужно, и шел как-то инстинктивно по-своему, так как две походки были у Кашнева – строевая и своя.
– Встать, смирно! – истово крикнул Крамаренко, когда увидел Кашнева в дверях…
Солдаты вскочили, вытянулись, застыли.
И вот вдали от казармы стало как-то неловко Кашневу за этих давешних людей – солдат и как будто не солдат.
Они смотрели на него, новые при скупом свете дрянной керосиновой лампочки, все с лицами усталыми, ожидающими чего-то, а он не знал, зачем они это и что им сказать.
– Ну что, как? – неопределенно спросил он. – Это что за дыра?
– Это, ваше благородие, кордегардия, кутузку нам отвели, – ответил Крамаренко.
– Попали за верную службу в кутузку раньше времени, – сказал пожилой запасный Гостев, и улыбнулись все.
– Ваше благородие, нельзя ли нам соломки где взять, на пол постелить… А нахаркано ж везде, страсть! – сказал кто-то другой.
– Нечистота, – поддержал третий, степенный. – Как тут лечь? Шинеля позагадишь… И тесно!
– А пристав объяснил, что тут делать? В чем помощь полиции? – спросил Кашнев.
– Сказали, что в обход пойдем в двенадцать ночи, а до того времени чтобы спать лягали, – ответил Крамаренко.
– А спать тут не успишь, – подхватил Гостев. – И клопы!
– Хорошо, достань соломы… Я вот передам приставу… Тут где-то я лошадь видел, – должно быть, есть солома.
– Пожарная команда тут, как же! – подхватил Гостев. – Тут соломы тьма!
Кашнев всмотрелся в его лицо, подслеповатое, с белобрысой бородкой, и подумал отчетливо: «Рядовой, а все время говорит, когда не спрашивают…» И потом выкрикнул как мог начальственно и строго:
– Крамаренко, распорядись!
– Слушаю! – ответил Крамаренко и проворно взял под козырек.
Когда Кашнев шел к чуть заметному крыльцу дома, походка у него была уже строевая, и он не искал ногами золотых полос и пятен, а шагал прямо «направление на крыльцо». На крыльце долго не мог найти щеколды, а когда нашел и отворил дверь, наступил в темноте на какого-то щенка, который завизжал оглушительно и бросился мимо его ног на двор. Наудачу Кашнев отворил прощупанную впереди дверь, обитую клеенкой. Запахло щами и хлебом; городовой, вскочивший с лавки, на которой он ел, поспешно вытерся рукавом и проводил его в канцелярию.
II
При первом же взгляде на пристава Кашнев как-то странно почувствовал не его, а себя – свое юношески гибкое тело, узкие руки, едва опушенное лицо: так остро чувствуют себя люди при встрече с чем-то бесконечно далеким от них и враждебно чужим. Кашнев считал себя выше среднего роста, но, чтобы посмотреть в глаза приставу, он сильно поднял голову.
Пристав был громаден. Когда он, представляясь, просто сказал свою фамилию: Дерябин, то как будто нажал на басы церковного органа, и рука его, в которую попала рука Кашнева, оказалась таким большим, теплым, мягким вместилищем, точно стал Кашнев ребенком и погрузил детские пальцы в песчаный речной берег, сильно нагретый июльским солнцем. Сквозь круглые очки глядели выпуклые, серые, близорукие глаза, большие на большом круглом безбородом лице, и голова была коротко остриженная и тоже округлая, как арбуз. Тужурка казалась тесной в плечах и в вороте и вся была как-то битком набита упругим мясом. Было приставу тридцать пять лет на вид или немного больше.
– Побеспокоили мы вас, – прошу простить: новобранцы! Ежели не пьет, не буянит, не орет, фонарей не бьет, сукин сын, то какой же он новобранец, черт его дери? Закон у них такой, штоп…
Вместо «простить» у него вышло «простеть», а вместо «буянит» – «буянет»: «и» ему было не по голосу.
Потом он повернулся от Кашнева неожиданно легко для своего огромного тела и крикнул в двери:
– Культяпый!
И тут же в какой-то дальней комнате что-то загромыхало и покатилось по не заставленным ничем полам: слышно было, что дальше за канцелярией несколько комнат, и все пустые. Потом в двери пролез Культяпый – кривоногий седенький старичок, одетый в форму будочника, – и стал смиренно.
– На стол! – коротко приказал Дерябин.
И когда уходил Культяпый, тем же манером громыхая по комнатам, – сказал о нем пристав:
– Нянька моя, – меня выхаживал во время оно… Дурак, но предан. Держу, черт его дери!
Два писарька сидели в канцелярии, – им крикнул пристав:
– Марш домой!.. С нас вас на сегодня будет, собственно говоря.
И писарьки – один угрюмый, красноносый, явный пьяница и сутяга, другой угреватый подросток – вскочили, застучали, складывая толстенные книги, и ушли.
И вот осталась большая, вся заставленная столами канцелярия, лампа с синим абажуром, за канцелярией внятная пустота нескольких комнат, за форточкой сырой темный вечер – и пристав. И несколько мгновений пристав смотрел на Кашнева молча, немного жуткий, потому что был освещен снизу лампой, отчего лицо его стало сырым, синим, вздутым, как у утопленника; молчал, только для вида перебирая на столе какие-то бумаги.
– Между прочим… – поспешно, точно боясь забыть, начал Кашнев, – солдат, своих помощников, вы – в каземат… Неужели нет больше места?
– Солдат? Куда же мне солдат?.. Дворец для них? Баловство! – Пристав посмотрел на Кашнева как-то сразу всем телом и добавил: – Терпи голод, холод и все солдатские нужды… что? Даром, что ли, новобранцы фонари бьют, черт их дери? Баловство! Разврат!
– Я приказал им соломы в конюшне взять, – ответил Кашнев, смотря ему прямо в большое лупоглазое лицо, – но не так, как смотрел раньше, когда вошел, а просто, только бы смотреть, – и докончил: – постелить на пол, а то там наплевано.
– А я прикажу взять обратно! – крикнул Дерябин. – Баловство!.. Зачем им солома?.. Нежность!.. И на черта мне их пригнали, пятьдесят человек? Что мне с ними, в чехарду играть?.. Эй, дежурный, гоп-гоп! – крикнул он в двери.
И не успел еще Кашнев сообразить, как ему лучше обидеться на пристава, как уж кричал тот кому-то в другой комнате:
– Передай взводному, чтоб… пятнадцать человек при унтер-офицере оставил нам, а прочих – в ярок на пчельник, в казарму на топчанах спать, черт их дери! Да солому там, если солому взяли, так потом ее прямо в навоз; под лошадей в стойла не класть: раз солдат проспал, так уж на эту солому и лошадь не ляжет… Понял? П'шел!
В пустой комнате голос пристава бурлил и клубился, как дым кадильный, а Кашнев сзади смотрел на его дюжую спину, могучую шею и светлый затылок и все как-то не знал, что ему сделать: нужно было что-то сказать колкое, но он сказал:
– Поэтому и я вам тоже не нужен?.. Прощайте.
– Кто? Вы? – Пристав поспешно обернулся и взял его за плечи. – А для кого же стол накрывают? Господи, твоя воля!.. Сказано было: взвод при офицере… ну? Взвод я по мирному составу считал, – по военному прислали. Ошибка исправлена. Лишних людей отослали, черт их дери, спать, а офицера… нет-с, не отдам! Культяпка! Сыми с их благородия шинель, живо!.. и спрячь!
И где-то в соседней комнате звякавший посудой Культяпый подкатился к Кашневу на коротких ножках и, сопя, принялся стаскивать с него шинель. Он касался его своими седенькими мертвыми бачками и лоснящимся небольшим черепом; изо рта его сильно пахло съеденными старыми зубами, и руки тряслись.
– Вы семейный? – зачем-то некстати спросил пристава Кашнев.
– Omnia mea![1] – ответил пристав и поднял указательный палец вровень с лицом.