Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Во-первых, ничего не будет сюда слышно, — объясняли ему, — затем — сообщение прервали…
— Внезапное нападение… что ж вы хотите?
— Пропаганда бы только была, а то в один час все сделают… Самое важное — пропаганда!
Иван Васильич вспомнил Иртышова и своего Колю, которого, предупредивши его, пошла сегодня куда-то выручать Еля и пропала сама, — вспомнил ее тщательную Греческую прическу и жертвенный вид за обедом — и замолчал.
Казарма гудела.
Солдаты метались.
На широком мощенном булыжниками дворе со всех сторон стукотня каляных сапог и крики:
— Стройсь!.. Рравняйсь!..
Офицеры подходили к ротам, собираемым фельдфебелями, и не здоровались; со стороны цейхгаузов ярился простуженный бас полковника Черепанова. Каптенармусы и артельщики бежали оттуда по ротам с ящиками патронов.
— Заряжать винтовки?
— Не приказано!.. В подсумок!
— По скольку обойм?..
— По скольку обоймов!.. Тебя спрашивают?.. Что мечешься?
— По три… або по четыре!.. Мабуть, по три!
— Котелки просмотри во второй шеренге!
— Кто с саперными лопатками — шаг вперед!
— Поручик Глазков!.. Есть поручик Глазков?..
— Поручика Глазкова до командира полка-а!
— Зачем поручика Глазкова?
— Не могу знать!
— Где у тебя, черта, второй подсумок?.. Второй подсумок где?
— Да это и пояс не мой… Ребята, у кого мой пояс?
— Шинеля застегай!.. Та-ам, на левом фланге!
— По порядку номеров рассчитайсь!
Зачем-то музыкантская команда, с капельмейстером Буздырхановым из бахчисарайских цыган, тоже строилась рядом с околотком; кто-то, продувая медную трубу, на свету из окна резко блеснувшую, рявкнул совсем некстати, и на кого-то кричал надтреснуто слабогрудый Буздырханов:
— Я тебе двадцать разов говорил, мерзавец ты этакий!..
Со стороны канцелярии донеслась команда казначея Смагина:
— Писаря, равняйсь!
А вблизи какой-то бойкий солдат в строю ахнул:
— Ах, смертушка, — концы света!.. И писарей потревожили!
Большой полковой козел Васька, белый, заанненской породы, очень старый и жирный, обеспокоенный тем, что обозных лошадей вывели с конюшни, недоуменно бегал, поскрипывая, нырял то туда, то сюда между ротами и блеял вопросительно, а солдаты отзывались ему:
— На неприятелев, Вась!
— С четвертой ротой!
— Лезь в восьмую!.. Второй батальон не подгадит!
И даже к Ивану Васильичу метнулся было козел, мекнул жалобно и прыгнул в тень.
Весь огромный двор казарм слоился от красноватых лучей из окон.
Трехэтажные корпуса кругом, каменные, очень прочные, днем светло-зеленые, теперь серые, усиленно жили и стучали всеми своими лестницами. Иван Васильич зашел было в околоток, но там классный фельдшер Грабовский, губернский секретарь по чину, мужчина с роскошными усами и изысканных манер, сказал ему, что младший врач Аверьянов пошел в обоз, что в околотке вообще нечего делать, что тут достаточно дневального, а там лазаретные линейки, санитарные линейки, аптечные двуколки, и надобно проверить.
И когда вышли вдвоем из околотка на двор, очень зычная раздалась около команда подполковника Мышастова:
— Первый батальон, смирна-а-а!.. Господа офицеры!
Это Черепанов подошел от цейхгауза, и видно было его издали, освещенного из окна нижнего этажа: высокий, с черной бородою во всю грудь, с новым, очень белым (полк был третий в дивизии) околышем фуражки, и руки в перчатках.
— А я и не надел перчаток! — вслух вспомнил Иван Васильич. — Совсем даже из ума вон!
— Авось, холодно не будет… Не должно быть холодно, — успокоил Грабовский.
— Вы ничего не слыхали? — спросил Иван Васильич, обходя с ним плотную массу первого батальона с тылу.
— Телеграмма будто бы с какой-то станции.
— Что, неприятель наступает?
— С моря… А в газетах ничего не было, — я читал… И каждый день аккуратно я слежу за газетами. Между прочим, решительно ничего… Может быть, спросите полковника Ельца?.. Вот полковник Елец.
Помощник командира, полковник Елец, на кого-то кричал, кто стоял в тени, не очень громко, но довольно внушительно:
— А я вам говорю: не рассуждать много!.. И делайте, что вам прикажут!
Иван Васильевич едва разглядел оружейного мастера Небылицу, сказавшего «Слушаю!» и нырнувшего в двери мастерской.
— А вы в обоз? — хрипнул Елец Ивану Васильичу, едва тот с ним поровнялся. — Младшего врача надо послать, а то болтается, как цюцик!.. Ни черта не знает!.. Верхом умеете?.. Можете взять лошадь… Вам с обозом за главными силами… а младший врач за авангардом… с первым батальоном. А классного фельдшера — в тыл.
— Что это за неприятель с моря? — успел спросить Иван Васильич; но апоплексический, багроволицый днем, теперь серый, Елец закашлялся, как всегда, оглушительным акцизным кашлем и буркнул:
— Увидим!.. Там увидим, какой!..
И пошел от него, тяжко брякая шпорами.
В обозе за воротами казарм шла своя суматоха.
Тут метался, наводя порядок и подгоняя, командир нестроевой роты капитан Золотуха-первый (был в полку еще Золотуха, его брат, тоже капитан, командир шестнадцатой роты).
Спешно запрягали лошадей в линейки и двуколки, возились с походными кухнями… Здесь же оказался и козел Васька: его гнали, но он был неотбоен.
Стоялые лошади грызлись и визжали… Перед Золотухой таскали фонарь, он то здесь, то там, в обстановке не совсем обычной, зато на вольном воздухе, в густом запахе лошадей и конюхов ругался весьма картинно, удивительно разнообразно и с неизменным подъемом.
Свои санитарные и лазаретные линейки нашел Иван Васильич уже готовыми в поход, а около них, как неприткнутый, стоял младший врач Аверьянов, молодой еще, но чахоточный, длинный и сутулый, очень близорукий человек, при одном взгляде на которого всякому почему-то становилось или досадно, как Ельцу, или немного грустно.
Пустое ночное поле, луна вверху, стучащие под тобою неуклонные крепкие колеса, древний запах лошади впереди, древняя невнятная жуть, оставшаяся в душе от детства, и в то же время твоя полная связанность, подчиненность силе, тебя влекущей, это или навевает сон или огромную отрешенность от своей жизни, похожую на тот же сон.
Ты не спишь, но ты забываешь о себе на время, — ты становишься способен не думать даже, а только представлять, и довольно ярко, разнообразнейшее чужое, как будто сам ты не участник жизни, а только проходишь над нею или безостановочно проезжаешь по ней.
Не лезет в глаза, совсем не отвлекает тебя то, что перед тобою и справа и слева, и вот, далекое оно или недавнее, но непременно не твое личное, а чужое, выдвигает в тебе для просмотра кто-то, ведущий в тебе самом сортировку людей и событий, их кропотливый отбор и их подсчет.
Это состояние странное, определить его трудно, но в нем прежде всего есть какая-то помимовольная прощальная легкость, когда сказаны уж все нужные слова, сделаны скорбные мины, поцеловались, помахали платочком, и вот уж никого не видно, и довольно притворства, и можно свободно вздохнуть.
Иван Васильич больше не спрашивал уже, какой именно неприятель и почему с моря, и некого было спрашивать: он ехал один, а впереди сидел обозный солдат, ему незнакомый, который ничего и знать не мог, — и что осталось дома, то осталось: и Еля, куда-то пропавшая, и Зинаида Ефимовна, ожидающая ее с башмаком, и денщик Фома, и больные в городе (тяжелый случай скарлатины у мальчика восьми лет, задержавший его до полночи), и больные в нижнем этаже дома Вани Сыромолотова.
Теперь он только старший полковой врач; теперь полк кругом, в котором он служит долго, этот полк куда-то идет, как одно большое тело, а куда именно — знает начальство.
Знает или нет, но оно ведет.
Полковник Черепанов едет теперь верхом впереди главных сил — второго и третьего батальонов.
Он теперь для него расплывался в обои его квартиры — синие и серые, в пепельницы на столах его из раковин-перламутренниц, в янтарный мундштук его папиросы… У его старшей дочери сначала малокровие, потом неврастения, потом курсы и неудачный роман, и полковница вполголоса и под секретом говорила ему о какой-то мерзкой акушерке из Новгорода (почему именно из Новгорода, — он забыл), о «почти-почти что заражении крови, — едва спасли», и он советовал ей сакские грязи, а сам Черепанов смотрел тогда на него проникновенно и стучал мундштуком о ноготь большого пальца… Младшая же дочь его, Варя, отболевшая уже малокровием и теперь болевшая неврастенией, пока еще только готовилась поступать на курсы, и где-то ждет уж ее своя акушерка.
Он криклив, Черепанов, но размеренно, медленно криклив, — ему некуда торопиться: тот, кого он разносит, должен выслушать все, что он скажет — левая рука смирно, правая к козырьку… Трахома — его конек, и новобранцам он торжественно сам задирает веки. Хорош, когда благодарит офицеров за стрельбу ли, за смотр ли. Тогда лицо его с отечными глазами очень становится чопорным, почти ненавидящим, он медленно тянет руку к середине носа и говорит почему-то неизменно так:
- Пристав Дерябин. Пушки выдвигают - Сергей Сергеев-Ценский - Советская классическая проза
- Том 9. Преображение России - Сергей Сергеев-Ценский - Советская классическая проза
- Белые терема - Владимир Константинович Арро - Детская проза / Советская классическая проза
- На узкой лестнице - Евгений Чернов - Советская классическая проза
- Верный Руслан. Три минуты молчания - Георгий Николаевич Владимов - Советская классическая проза