самой структуре личности писателя капиталистическое начало конкурировало со стихийной антикапиталистической интуицией. Можно было бы даже сказать, что Достоевский-антикапиталист выдавливал из себя писателя-капиталиста, который тем не менее сохранял за собой творческую инициативу, следуя представленным выше установкам. Иными словами, уже в этой первой сцене писательского самоутверждения Достоевский предстает своего рода сюркапиталистом: страсть к капиталу, которая сказывается, в частности, в настоящем наваждении цифрами, точными финансовыми выкладками, какими-то заветными денежными суммами, призванными всенепременно обеспечить если не будущность, то насущный хлеб, уживается в нем со страстью к безудержной трате, к прожиганию жизни, к ставке на злоупотребление собой и своим состоянием. Как это ни парадоксально, но следует думать, что именно внимание к духу капитала, в смысле науки приумножения богатства, открывает Достоевскому доступ к пониманию безграничной суверенности литературы, заключающейся в возможности сделать через нее ставку на безрассудную трату, на бессмыслие как условие возможности смысла. Если вспомнить здесь концепцию общей экономики, представленную Ж. Деррида в эпохальной работе о Ж. Батае, то можно сказать, что сознание русского писателя-пролетария, принужденного работать в рамках капитализма, то есть экономики, нацеленной на производство богатства, в силу радикальной отчужденности от последнего, само собой открывается пространству экономики общей:
Общая экономика в первую очередь делает очевидным факт производства неких излишков энергии, которые по определению не могут быть использованы. Избыточная энергия может быть лишь потеряна без малейшей цели и, следовательно, без всякого смысла. Именно эта бесполезная, безумная трата и есть суверенность[494].
Дух капитала, изводя сознание Достоевского, постоянно внушая писателю законное стремление к приобретению богатства в рамках профессиональной деятельности, заставляя автора строить разнообразные экономические прожекты, связанные с собственной литературой, все время сводился на нет духом антикапитализма, обусловленным через наваждение траты архаичной стихией жертвоприношения. Безрассудное отношение к деньгам, которое отличает как писателя-Достоевского, так и ключевых его персонажей, не сводится ни к романтическому аристократизму, ни к позитивистскому патологизму: в нем говорит архаичная религиозная структура, где накопление компенсируется тратой, смысл — бессмыслием, унижение — вознесением.
В сущности это амбивалентное отношение к литературе — как экономическому предприятию и утверждению самовластия автора — сказалось в следующем этапном эпизоде писательского пути Достоевского. Речь идет об эпистолярной пикировке начинающего литератора с П. А. Карепиным, мужем сестры Варвары, который после смерти родителей малолетних Достоевских был назначен опекуном осиротевшего семейства. Надворный советник (подполковник), необыкновенно предприимчивый государственный чиновник, служивший по двум ведомствам сразу, входивший в состав разнообразных попечительских советов, он был к тому же главноуправляющим всех имений князей Голицыных, получая от этой частной службы свой самый большой доход. В глазах ближайшего окружения Карепин оставался добропорядочным, чистосердечным человеком, подходившим к обязанностям опекуна с той же основательностью и с той же ответственностью, с которыми, по-видимому, исполнял и прочие свои обязанности, отчего и пользовался репутацией «евангельски доброго человека». Во всех подробностях взаимоотношения молодого Достоевского и Карепина освещены в замечательном предисловии К. А. Баршта к републикации письма П. А. Карепина к Ф. М. Достоевскому от 5 сентября 1844 года, где воссоздан этот первый акт публичного самоутверждения Достоевского в литературном призвании[495]. В контексте нашей темы важно лишь сделать акцент на том, что выбор в пользу литературы, который отстаивает начинающий писатель перед лицом увещеваний многомудрого опекуна, пытающегося удержать воспитанника на проторенной стезе офицерской службы, вновь оказывается связанным с нехваткой денег, а главное — со стремлением начинающего писателя порвать с трудовой повинностью и добиться права на праздность, на это состояние безработной негативности, исходя из которого он предпринимает свое литературное творение. Сам Достоевский определяет это состояние через скорее романтическое выражение «адские обстоятельства», мотивируя свое решение в письме к брату от 30 сентября 1844 года, без лишних околичностей, надуманных причин и слишком литературного драматизма, которыми изобилуют письма к Карепину:
Подал я в отставку, оттого что подал, то есть, клянусь тебе, не мог служить более. Жизни не рад, как отнимают лучшее время даром. Дело в том, наконец, что я никогда не хотел служить долго, следовательно, зачем терять лучшие годы? А наконец главное: меня хотели командировать — ну, скажи, пожалуйста, чтобы я стал делать без Петербурга?[496]
«Подал я в отставку, оттого что подал»: объяснение, которое приводит начинающий литератор, находится на грани рациональности и каприза, то есть утверждения безрассудного своеволия, что обретается исключительно в стихии времени, которое не следует терять даром — то есть тратить на прилично оплачиваемую службу. Литература требует времени, всего времени, только в такой ситуации, когда литература располагает всем временем писателя, она обращается ставкой, преобразуя последнего в игрока, который рискует всем — временем — чтобы выиграть время, то есть деньги. Литература, подобно капиталу, связана с риском. Молодой Достоевский делает выбор в пользу риска, вырывая себя с корнями из более или менее твердой почвы того присутственного поприща, где оставляет подвизаться на тридцать лет Макара Девушкина в романе «Бедные люди», который он начинает сочинять в ходе споров с Карепиным. Как точно подмечает К. А. Баршт:
Эти тридцать лет службы (наиболее распространенный по разным ведомствам срок выхода на пенсию государственных служащих) погубили жизнь Макара Девушкина, человека с большим литературным талантом, растоптанным многолетним переписыванием бумаг[497].
Давая своему персонажу имя Девушкин, Достоевский утверждает себя в стихии действительно мужественного, рискованного выбора, подразумевающего прежде всего неприятие опеки другого мужчины, если не отца, то его заместителя, которым выступает Карепин, но и опеки всякого рода начальства, от которого будет зависеть карьера молодого офицера Чертежной команды, не имеющего ни связей, ни состояния. Этот выбор подразумевал также стихию абсолютного одиночества, хотя бы даже с репутацией «мота, забулдыги, лентяя».
Теперь я отделен от вас от всех, — пишет он брату, — со стороны всего общего; остались те путы, которые покрепче всего, что ни есть на свете, и движимого, и недвижимого. А что я ни делаю из своей судьбы — какое кому дело? Я даже считаю благородным этот риск, этот неблагоразумный риск перемены состояния, риск целой жизни — на шаткую надежду[498].
Вместе с тем выбор в пользу литературы, каковая, судя по всему, и заключает в себе «путы, которые покрепче всего», ни на миг не утрачивает связи со ставкой на приобретение очередного