Шрифт:
Интервал:
Закладка:
на весь дом:
— Не отдам! И сватов на порог не пущу.
— Не отдашь — пожалеешь. Я голову в петлю суну…
— Не стращай! Не сунешь, — подсатанила мать. — Не отдам! Слышишь? Это мое последнее родительское слою… Все…
— Мама, — подошел к ней Шилов и стал на колени. — Утром я уйду на недельку в Реваж. Пропусти сватов. Пусть сестра выходит замуж. Не отказывай ей, пожалуйста. Это ее право. Она человек и много перестрадала из-за меня. Лучинский в наш дом не ступит и ногой. Ты сама обещала подумать.
— Вот я и подумала, — гневно заговорила Татьяна Федоровна.
— А ты-то подумал? Не подумал. Семь лет тряслась над тобой. Ночей не спала… Перед богом грешила, изворачивалась, что змея, милицию за нос водила, воровала, чтоб тебя прокормить, лгала на каждом шагу. Семь лет — не баран начихал. И все для того, чтоб отдать тебя в лапы Лучинскому? Нет, голубушка, — заглянула дочери в глаза, — мы все одной веревочкой связаны. Все грешники. А я не вечная — скоро помру… Его-то куда денешь? Он тебе брат, родная кровь. Тебе и кормить его до смерти. Больше некому. И никуда ты от него не спрячешься… Вот моя материнская воля! Ослушаешься — прокляну…
Валентина воочию убедилась, что ей никогда не бывать замужем за Лучинским, что мать после своей смерти прочит ее в кормильцы брата-дезертира, и больше не пыталась испытывать свою судьбу. Все стало яснее ясного, что жизни у нее не будет. Так лучше — смерть. Горло Валентины перехватило обжигающей болью. Из глаз брызнули слезы. Она подскочила к матери и бросила ей в лицо язвительную реплику:
— Проклинай! Мне теперь уже все равно. Жаль только Алеши. Бедный Алеша! Как я его ждала! И вот дождалась… А по-твоему не будет. Слышишь? Не будет, — она бросилась на кроватки, уткнувшись лицом в подушку, зарыдала.
Ночью, когда в доме все стихло и Татьяна Федоровна, отдуваясь, похрапывала на полатях, а Шилов уполз в свой подвал, Валентина встала Споете ли, нашла в горке карандаш и клочок бумаги, что-то написала при тусклом свете лампадки, покосилась на полати и, оставив записку на столе, тихонько, на цыпочках, чтоб не разбудить мать, вышла в сени…
Утром Шилов высунулся из подвала и взглянул на ходики
— без пяти восемь. "Проспал! — заспешил он, бегая по горнице. — Скоро сваты придут, а я все еще дома". Уложил в рюкзак приготовленную с вечера еду, натянул резиновые сапоги, старую куртку. Взял компас. Потом подбежал к столу выпить стакан молока и увидел записку. Сердце его сумасшедше заколотилось. В глазах потемнело. Он взял в руки записку, от которой повеяло страшным холодом, развернул ее и прочитал:
Прощай, Алешенька!
Ухожу навсегда. Не забывай меня…
Прошу никого не винить в моей смерти…
Валентина.
"Неужто ее нет в живых?" — молнией проскочило в его голове. Шилов сорвал с кровати одеяло. Валентины не было. Он — в сени, на повить — нет! Заглянул на чердак и вместе с лестницей в страхе отшатнулся от верхнего бревна. Перед ним на старых вожжах, в петле которых когда-то побывала и его голова, тихо покачивался окоченевший труп Валентины…
— Ма-а-ма!
Услышав сквозь сон грохот падающей лестницы и отчаянный вопль сына, Татьяна Федоровна соскочила с полатей, широко распахнула дверь в сени и застыла на пороге, не понимая, что происходит:
— Чего кричишь? Людей с ума сводишь?
— Валентина… повесилась…
— Господи! Опять, дитятко, напасть, — наложив на себя крест, застонала обезумевшая Татьяна Федоровна. — Вот зелье-то какое! Ведь довела свое дьявольское непослушание до конца…
— Мама! Ты бы хоть мертвую не ругала, — упрекнул Шилов и, ничего не видя перед собой, поставил лестницу и снова полез на чердак.
Спазма сдавила его горло. Поцеловав труп сестры в посиневший лоб, он заплакал навзрыд, спустился с чердака, подхватил на плечо рюкзак и, спотыкаясь, быстро зашагал к лесу, поблескивая черными очками.
Татьяна Федоровна, как сумасшедшая, с диким взглядом, с неприбранными волосами, в ночной рубашке, босиком выбежала на большак и трусцой пустилась к опытной станции. Увидев с белыми рушниками через плечо сватов, выходивших из калитки Лучинского, она подбежала к ним:
— Опоздали, сватушки, опоздали… Невестушка-то… повесилась…
ТРЕТЬЕ УБИЙСТВО.Десятая весна подпольного существования Шилова в Кошачьем хуторе, весна 1953-го года, была на редкость хмурая и неласковая. Да и началась она с потрясающего душу сообщения. Умер И.В.Сталин… Повсеместно проходи-ли траурные митинги. Ораторы возносили "великого вождя" до небес. От имени народа оплакивали невозместимую утрату для каждого человека, большого и малого, старого и молодо-го. Однако среди миллионов людей, стоявших у трибун, не было единодушия в оценке заслуг и личности покойного. Одни плакали и плакали потому, что не представляли себе Кремля без твердой поступи Сталина с гулко отдающимися шагами по дворцовым залам и золоченым палатам. Другие — хмурились, вспоминая родных и близких, канувших в Лету МВД. Верилось, что со смертью этого человека на веки закатится эпоха "черных воронов", судейских троек с их поголовным обвинением только потому, что перед ними люди и хотят человеческой жизни. Наконец, третьи, понуро глядя в землю, гадали, куда повернут страну "мизинцы" высохшей в щепку многопалой руки Сталина и что предстоит еще испытать в будущем народу…
В субботу, получив свежие газеты из рук матери, Шилов с важностью уставился на портрет в черной раме, будто впервые видит Сталина, и, сокрушенно покачав головой, с завистью сказал:
— Какой человек! А? Как высоко его подняли! И умер… Обидно…
Татьяна Федоровна, натягивая на себя халат, не поддержала сына:
— Позавчера на митинге все плакали. Партийный секретарь слезами давился. А мне, что был Сталин, что не было — одна малина. И ты не жалей.
— Не скажи, мама. Ты посмотри, какой человек! Ведь это — Сталин. Не какой-нибудь замухрышка…
— Рисуют-то его — куда с добром, — продолжала Татьяна Федоровна. — А на деле виду-то нет. Махонький, худущий, пахорукий. И рожа-то, что у Олесы слободского — корявая…
— Откуда ты все знаешь?
— Как не знать, дитятко? Сама Кузакова из Сольвычегодска сказывала. Постояльцем у нее был. Обувку чинил. А бабник, каких свет не видывал. Валенки Кузаковой подшил. Так вместо уплаты снахальничал. Ребенка ей прижил.
— И где этот ребенок сейчас?
— В Москву подался…
— Выходит, Сталин не до дна масляный — с болячками. А положат его в Мавзолей, к Ленину, — с грустью проговорил Шилов. — А ты меня куда положишь?
— Что ты, дитятко, рано хоронишь себя, — укорила мать. — Ты молодой, здоровый. Тебе жить да жить.
— Это, мама не жизнь.
— А что это?
— Существование…
— Коли живешь, значит, жизнь, — поправила Татьяна Федоровна. — А если уж помирать, так я раньше тебя помру…
— Тебе-то что. Тебе хорошо, мама, — отложив газету в сторону, позавидовал Шилов. — Тебя хоть чужие люди, да похоронят на кладбище. Может, не так пышно, как Валентину, а похоронят по-человечески. А вот меня… Разве уж ты закопаешь где-нибудь в огородце, втайне от людей да по весне грядку на могиле вскопаешь. Только ничего не сади на ней, кроме горького луку — не вырастет…
— Почему, Мишенька, не вырастет?
— Горький я человек, мама. Пустой. Некудышный. Конченый. Моя песенка давно уже спета. Потому и не вырастет…
Татьяна Федоровна заплакала. С тех пор, как не стало Валентины, глаза ее не просыхали от слез. Она еще намного постарела, осунулась. Голова ее побелела. На лице прорезались морщины. И двигалась она коротенькими шажками. С притопыванием. Постоянно оглядывалась, точно за ней следили злые люди, чтобы схватить ее и отнять последнюю радость — сына.
В воскресный день, как и в будний, она рано затопила печку, потому что и в выходные ходила на ферму. Весело потрескивали сухие дрова, но на душе было прискорбно. В печке закипали чугунки с водой. Татьяна Федоровна чистила картошку и часто выглядывала в окно, на большую дорогу, где то и дело проносились грузовики, стучали о булыжник колеса телег, плелись взад и вперед пешеходы.
— Глянь-ко, Мишенька, кого это нелегкая в такую рань несет на Ядриху?
— Это, мама, Лучинский.
— Весна, — с тоской в глазах проговорила Татьяна Федоровна и потянулась к переднику, чтобы вытереть слезу. — На могилку к Валюшеньке пошел… Не может забыть… Жаль мне его, дитятко…
Валентину похоронили на Васильевском кладбище, рядом с могилкой отца. Лучинский поставил ей пирамидку с красной звездой на крохотном шпилике. Поместил в овальчик под стекло карточку. Обе могилы — отца и дочери — обнес голубой чугунной оградкой, подвесил дверцу, вкопал беседку, похожую на букву "Т", и каждое воскресенье весной, летом и осенью за двенадцать верст приходил "поговорить" с Валентиной, попросить совета, как жить.
- Сердце сержанта - Константин Лапин - О войне
- Дезертир - Ванда Василевская - О войне
- Ленинград сражающийся, 1943–1944 - Борис Петрович Белозеров - Биографии и Мемуары / О войне
- Отечество без отцов - Арно Зурмински - О войне
- Алтарь Отечества. Альманах. Том II - Альманах Российский колокол - Биографии и Мемуары / Военное / Поэзия / О войне