Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Тихо, дитя, — проговорила она. — От этого еще никто не умирал.
Но Альме казалось, что она от этого умрет — от этой бездонной, глубокой тоски. Конца ей она не видела. Она тонула в ней уже полтора года и боялась, что это затянется навек. Она рыдала, уткнувшись в шею Ханнеке, выплакивая весь урожай так долго копившейся в ней скорби. На грудь Ханнеке, должно быть, вылилось с пивную кружку слез, но Ханнеке не пошевелилась и не произнесла ни слова, лишь все время повторяла:
— Тихо, дитя. От этого еще никто не умирал.
Когда Альма наконец пришла в себя — по крайней мере, в той или иной степени, — Ханнеке взяла чистую тряпку и как ни в чем не бывало старательно вытерла лица обеих, словно протирала столы на кухне.
— Чего нельзя избежать, нужно вытерпеть, — сказала она Альме. — От горя не умрешь — никто из нас еще не умер.
— Но как вытерпеть такое? — взмолилась Альма.
— С достоинством продолжая исполнять свои обязанности, — отвечала Ханнеке. — Не страшись работы, дитя. В ней ты найдешь утешение. Хватает сил плакать — хватит и работать.
— Но я любила его, — сказала Альма.
Ханнеке вздохнула:
— Значит, ты ошиблась, и это дорого тебе стоило. Ты полюбила человека, который думал, будто мир из масла сделан. Того, кто желал видеть звезды при солнечном свете. Он был дураком.
— Не был он дураком.
— Он был дураком, — повторила Ханнеке.
— Он был единственным в своем роде, — сказала Альма. — Он не хотел жить в теле смертного мужчины. Хотел быть ангелом небесным — и желал, чтобы я тоже им стала.
— Что ж, Альма, ты вынуждаешь меня повторяться: он был дураком. А ты к нему относилась как к божеству, удостоившему тебя визитом. Да все вы так к нему относились!
— Думаешь, он лгал? Думаешь, он был злым?
— Нет. Но и с небес он тоже не спустился. Он просто был дураком, говорю же тебе. И ладно, безобидным дураком, но ты ж попалась в его сети. Что ж, дитя, все мы порой становимся жертвами дураков, а иногда и сами оказываемся глупы настолько, чтобы в них влюбиться.
— Меня ни один мужчина больше не захочет, — проговорила Альма.
— Пожалуй, ты права, — без обиняков отвечала Ханнеке. — Но ты должна вытерпеть это — и не ты будешь первой. Ты позволила себе погрязнуть в болоте уныния слишком надолго, и твоя мать устыдилась бы. Ты размякла, и это не делает тебе чести. Думаешь, ты единственная, кому приходится страдать? Почитай повнимательнее Библию, Альма, мы не в раю живем, а в юдоли слез. По-твоему, для тебя Бог сделал исключение? Оглянись вокруг. Что видишь ты? Повсюду боль. Везде, куда ни повернись, страдания. Если с первого взгляда страданий не видно, приглядись получше. И скоро увидишь, поверь.
Слова Ханнеке были суровы, но звук ее голоса сам по себе успокаивал. Голландский язык не был красив, как французский, величествен, как древнегреческий, или благороден, как латынь, но Альму Уиттакер он успокаивал, как тарелка горячей каши. Ей хотелось положить голову на колени Ханнеке, чтобы та ее отчитывала вечно.
— Стряхни с себя отчаяние! — продолжала Ханнеке. — Твоя мать накинется на меня из могилы, если ты и дальше продолжишь бродить по этому дому и ныть, высасывая из себя последние соки, как делаешь уже много месяцев. Ноги у тебя не сломаны, так встань на них, будь добра. Или ты хочешь, чтобы мы век о тебе горевали? Тебя кто-то палкой в глаз ткнул, что ли? Да нет же, вот и хватит тогда ныть! Хватит спать на диване в этом своем флигеле, как собачонка. Вернись к своим обязанностям. Вернись к отцу — ты что же, не видишь, что он болен и стар и скоро умрет? А меня оставь в покое. Я слишком стара для таких глупостей, да и ты тоже. В таком-то возрасте, после всего, чему тебя научили, жаль будет, если ты не сумеешь себя лучше контролировать. Возвращайся в свою комнату, Альма, в свою прежнюю комнату в этом доме. Завтра ты спустишься завтракать вместе со всеми, как и всегда, и отныне я рассчитываю видеть тебя за завтраком одетой как положено. И съесть ты должна будешь все до кусочка, а после поблагодарить повара. Ты Уиттакер, дитя. Приди в себя. Довольно уже.
* * *И Альма Уиттакер сделала, как ей было велено. Она вернулась в свою спальню, хотя боялась этого и чувствовала себя измученной. Вернулась к завтракам за общим столом, к обязанностям перед отцом, к управлению «Белыми акрами». Другими словами, приложив все усилия, на которые только была способна, она вернулась к той жизни, какой жила до появления Амброуза Пайка. Лекарства от судачащих горничных и садовников она не придумала, но, как и предсказывал Генри, в конце концов те обратили свое внимание на другие скандалы и драмы и почти прекратили обсуждать несчастья Альмы.
Сама она, правда, не забыла о своих несчастьях, однако заштопала прорехи в полотне своей жизни так тщательно, как только могла, — и стала жить дальше. Впервые за все время она заметила, что здоровье отца действительно ухудшается, и скоротечно, как и говорила Ханнеке де Гроот. Едва ли этому стоило удивляться (ведь ему было девяносто лет!), но Альма всегда воспринимала его как колосса, пример человеческой незыблемости, и его теперешняя слабость потрясала и пугала ее. Он стал надолго удаляться в свою комнату, а иногда откровенно не проявлял интереса к важным делам. Слух и зрение его ухудшались. Без слухового рожка он уже совсем ничего не слышал. Теперь Альма нужна была ему и меньше, и больше, чем прежде: больше как сиделка, меньше как секретарь. Об Амброузе Пайке он ни разу не вспомнил. О нем никто не вспоминал. От Дика Янси приходили сообщения о том, что плантация ванили на Таити наконец дала плоды. Это было единственное, что можно было счесть за новости об Амброузе.
И все же Альма не могла перестать думать о своем муже. Тишина из типографской студии, расположенной по соседству с ее кабинетом в каретном флигеле, постоянно напоминала о его отсутствии, как и оранжерея с орхидеями, запылившаяся и пришедшая в запустение, и молчание за ужином. А еще надо было обсуждать с Джорджем Хоуксом предстоящую публикацию книги Амброуза об орхидеях: в отсутствие Амброуза этим занялась Альма. Это тоже было напоминанием, причем болезненным. И сделать было ничего нельзя. Нельзя было избавиться от всех напоминаний. По правде говоря, они были повсюду. Ее печаль была неизбывна, но она заточила ее в маленьком отсеке своего сердца, которым можно было управлять. Это было лучшее, на что она была способна.
Снова, как и в другие одинокие моменты своей жизни, Альма обратилась к работе, чтобы успокоиться и отвлечься. Она снова начала трудиться над «Мхами Северной Америки». Вернулась на поле с валунами, где сапоги с каждым шагом вязли в грязи, и проверила свои флажки и отметки. Она снова убедилась в том, что один вид мха медленно продвигался вперед, в то время как другие отступали. К ней вернулось вдохновение, испытанное два года назад, в те головокружительные счастливые недели перед свадьбой, когда она заметила сходство водорослей и мха. Она не смогла ощутить ту безмерную уверенность, что почувствовала тогда, но предположение никуда не делось: ей все еще казалось как минимум вполне вероятным, что водное растение превратилось в наземное. За этим что-то крылось — какое-то стечение обстоятельств или необычная связь, — но разгадать эту загадку она не могла.
В поисках ответа и желая отвлечься, Альма снова обратила внимание на продолжающиеся дебаты о мутации видов. Она вернулась на шаг назад и снова перечитала Ламарка. Тот считал, что биологическая трансмутация происходит из-за чрезмерного или недостаточного использования той или иной части тела. К примеру, утверждал он, у жирафов такая длинная шея, потому что некоторые отдельные жирафы на протяжении своей истории так упорно вытягивали ее ввысь, чтобы объедать верхушки деревьев, что она на самом деле выросла в течение их жизни. Затем они передали эту черту — тенденцию к удлинению шеи — своему потомству. В то же время у пингвинов такие бесполезные крылья, потому что они перестали ими пользоваться. Из-за пренебрежения ими крылья атрофировались, и эта черта — пара ни на что не способных обрубков — передалась более молодому поколению пингвинов, сформировав тем самым облик всего вида.
Это была провокационная теория, но Альме не все в ней было ясно. Ей казалось, что, если следовать логике Ламарка, на Земле должно было происходить гораздо больше трансмутаций. Следуя этой логике, рассуждала Альма, у евреев, столетиями делавших обрезание, давно уже рождались бы мальчики без крайней плоти. Мужчины, всю жизнь брившие лицо, рождали бы сыновей, у которых никогда бы не росла борода. А женщины, ежедневно завивавшие волосы, — кудрявых дочерей. Но ясно же, что ничего такого не происходило.
И все же кое-что в мире менялось — в этом у Альмы не было сомнений. И не одна Альма так считала. В то время почти все в научном мире обсуждали такую возможность — виды могли менять свой облик. И это превращение происходило не на глазах, а в течение длительного времени.
- Повесть о смерти - Марк Алданов - Историческая проза
- Чингисхан. Пенталогия (ЛП) - Конн Иггульден - Историческая проза
- Избранные и прекрасные - Нги Во - Историческая проза / Русская классическая проза