Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Альма закрыла книгу и грубо фыркнула. Читать этот бред было невыносимо. Ну почему этот человек не мог говорить прямо?
Она вернулась в свой кабинет и достала из-под дивана портфель. На этот раз она рассмотрела его содержимое более внимательно. Это было занятие не из приятных, но она чувствовала, что должна это сделать. Она прощупала края портфеля, в поисках потайного кармана или чего-то, что ускользнуло от нее при первом рассмотрении. Перерыла карманы поношенного коричневого вельветового пиджака Амброуза, но нашла лишь огрызок карандаша.
Потом она снова пересмотрела рисунки: три чудесных наброска растений и несколько дюжин непристойных изображений одного и того же молодого, прекрасного юноши. Она задумалась, нельзя ли найти какое-то иное объяснение, прийти к другому выводу, но нет — портреты были слишком откровенными, слишком чувственными, слишком интимными. Другого объяснения быть не могло. Перевернув один из набросков, Альма заметила, что на обороте что-то написано красивым и, изящным почерком Амброуза. Слова запрятались в углу, как едва различимая подпись. Но это была не подпись. Это были два слова, написанных строчными буквами: завтра утром. Альма перевернула еще один набросок и увидела там же, в нижнем правом углу, те же два слова: завтра утром. Один за другим она перевернула все рисунки. И на каждом была та же подпись, сделанная знакомым изящным почерком: завтра утром, завтра утром, завтра утром…
И что это значит? Почему везде должны быть треклятые шифры?
Она взяла листок бумаги и разложила словосочетание «завтра утром» на буквы, составив из них другие слова и фразы:
тому разврат;
роз аромат;
о мавр, траур.
Все это было бессмыслицей. Не прояснили ситуацию ни перевод этих слов на французский, голландский, латынь, древнегреческий и немецкий, ни чтение их задом наперед, ни присвоение каждой букве цифрового эквивалента в соответствии с их номером в алфавите. Возможно, это был все же не шифр, а обычное послание? А может, сообщение об отсрочке? Возможно, что-то должно было случиться с этим юношей завтра утром — по крайней мере, так думал Амброуз. Что ж, это было вполне в его духе: напустить туман и сбить с толку. А может, он просто откладывал момент совокупления со своей прекрасной туземной музой: «Я не стану оприходовать тебя сегодня, юноша, но возьмусь за это первым делом завтра утром!» А что, если таким образом ему удавалось хранить целомудрие перед лицом искушения? Что, если он так ни разу и не прикоснулся к юноше? Но тогда зачем было просить его раздеться догола?
Альме пришла на ум еще одна мысль. Что, если эти рисунки ему заказали? Что, если кто-то — еще один содомит, вероятно, богатый — заплатил Амброузу, чтобы тот нарисовал этого мальчика? Но зачем Амброузу могли понадобиться деньги, ведь Альма проследила, чтобы он всем был обеспечен? И с какой стати ему браться за эту работу, раз он был человеком столь тонких душевных качеств — или, по крайней мере, представлял себя таким? Если его якобы высокая мораль была всего лишь притворством, то он продолжил играть свою незавидную роль и после отъезда из «Белых акров». На Таити он явно не пользовался репутацией дегенерата, иначе разве стал бы преподобный Фрэнсис Уэллс брать на себя труд и докладывать, что Амброуз Пайк был «джентльменом высоких моральных качеств и чистейших помыслов»?
Но зачем тогда он сделал эти наброски? Почему именно этого юноши? И почему голого? Для чего ему столь прекрасный, юный обнаженный спутник с таким запоминающимся лицом — с одним и тем же лицом на всех рисунках? Зачем прилагать столько усилий — рисовать его столько раз? Почему бы не рисовать цветы? Амброуз обожал цветы, а на Таити их было хоть отбавляй! Кем был этот юноша? И почему Амброуз Пайк лег в могилу, продолжая планировать сделать с ним что-то — и делать это вечно и без конца, — но только завтра утром?
Глава двадцатая
Генри Уиттакер был при смерти. Ему был девяносто один год, так что в этом не было ничего удивительного, но Генри столь унизительное положение повергало в шок и ярость. Он не вставал с постели уже несколько месяцев и едва мог вздохнуть полной грудью, но все еще не мог смириться со своей судьбой. Прикованный к кровати, истощенный и ослабевший, он судорожно озирался вокруг себя, словно в поисках способа сбежать. Он выглядел так, будто пытался найти кого-то, кого угрозами, подкупом или уговорами можно было бы заставить сохранить ему жизнь. Он словно не верил, что в этот раз ему не спастись. Он был охвачен ужасом.
И чем сильнее становился этот ужас, тем беспощаднее Генри тиранил своих несчастных сиделок. Он постоянно требовал, чтобы ему массировали ноги, и, опасаясь задохнуться в результате воспаления легких, велел, чтобы изголовье его кровати приподнимали под тупым углом. Он приказал убрать все подушки, боясь, что утонет в них во сне. С каждым днем, невзирая на потерю сил, он становился все более агрессивным. «Что за бедлам вы устроили в моей кровати!» — орал он вслед какой-нибудь побледневшей, испуганной девчушке, и та бросалась прочь из комнаты. Альма недоумевала, откуда у него силы рявкать на всех, как пес на цепи, ведь он таял с каждым днем. Генри был невыносим, но в его борьбе было что-то внушавшее восхищение, в его отказе спокойно умирать — нечто свойственное королю.
Он уже почти ничего не весил. Тело его стало старым конвертом, в котором свободно болтались длинные острые кости. Вся кожа покрылась нарывами. Питаться он мог лишь говяжьим бульоном, да и того выпивал немного. Но при всем этом казалось, что голос Генри Уиттакера покинет его последним. С одной стороны, это было печально. Голос Генри причинял добродетельным горничным и сиделкам немало страданий, ибо, как и положено отважному британскому моряку, идущему на дно вместе с судном, он взял за привычку распевать похабные песни, помогавшие ему храбриться пред лицом неминуемой судьбы. Смерть пыталась затащить его на дно обеими руками, но он прогонял ее песней:
— Капитан наш был бы рад засадить девице в зад!
— Это все, Кейт, благодарю вас, — бормотала Альма, обращаясь к бедной юной горничной, которой не посчастливилось в тот день быть на дежурстве, и выпроваживая ее за дверь.
Генри же распевал ей вслед:
— Старушка Кейт из Ливерпуля! Командой всей ей разом вдули!
Генри никогда не было дела до приличий, но теперь он и вовсе о них забыл. Говорил все, что ему хотелось, а может, догадывалась Альма, даже и больше, чем хотелось. Он стал шокирующе несдержан. Кричал во весь голос о деньгах, о расстроившихся сделках. Обвинял всех и вся, нападал и отражал чужие нападки. Он словно хотел наказать всех вокруг за то, что ему приходится умирать. В конце концов он утратил ощущение времени и начал драться с мертвецами. Он спорил с сэром Джозефом Бэнксом, снова пытаясь убедить его растить цинхону в Гималаях. Злобно орал на давно сошедшего в могилу отца своей покойной жены: «Ты еще увидишь, вонючий старый голландский хряк, каким богачом я стану!» Обзывал своего давно умершего отца презренным лизоблюдом. Требовал, чтобы привели Беатрикс, чтобы она позаботилась о нем и принесла ему сидру. Где его жена? Зачем мужчине жена, если не для того, чтобы позаботиться о нем на смертном одре?
Потом однажды он посмотрел Альме прямо в глаза и сказал:
— Не думай, что я не знаю, кем на самом деле был твой муженек!
Альма задумалась, не отправить ли сиделку прочь из комнаты, но колебалась слишком долго. Надо было сделать это сразу, но вместо этого она засомневалась, не зная, что хочет этим сказать отец.
— По-твоему, я таких не встречал, путешествуя по миру? По-твоему, я сам таким не был? Думаешь, меня взяли на борт «Резолюшн» за умение вести корабль? Я был мальчишкой, Сливка, безволосым юнцом, сухопутной крысой со сладкой чистой попкой. И не стыжусь об этом говорить!
Теперь он называл ее Сливкой. По имени он к ней уже несколько месяцев как не обращался. Он полностью отдавал себе отчет в том, кто она, что также означало, что он отдает себе отчет в своих словах.
— Вы можете идти, Бетси, — велела Альма сиделке, но та не спешила покидать комнату. — Благодарю вас, Бетси, — повторила Альма, встав и самолично проводив сиделку к двери. — Пожалуйста, закройте за собой дверь. Спасибо. Вы мне очень помогли. Благодарю. Идите же.
Генри горланил чудовищную песню, которую Альма раньше никогда не слышала:
— Скрутили руки мне они под рокот океана! Последним отымел меня помощник капитана!
— Отец, — проговорила Альма, — ты должен прекратить. — Она не знала, слышал ли он ее. Он почти совсем оглох. Она подошла ближе и положила руки ему на грудь: — Ты должен прекратить.
- Повесть о смерти - Марк Алданов - Историческая проза
- Чингисхан. Пенталогия (ЛП) - Конн Иггульден - Историческая проза
- Избранные и прекрасные - Нги Во - Историческая проза / Русская классическая проза