Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Для Альмы Уиттакер это был период глубокого отчаяния. Утомительное это дело — отчаяние, ведь ему свойственно быстро превращаться в рутину; так и вышло, что после отъезда Амброуза каждый день для Альмы стал точной копией предыдущего — унылым, одиноким и незапоминающимся. Хуже всего была первая зима. Она казалась холоднее и темнее всех предыдущих зим в жизни Альмы. На женщину окоченело взирали голые деревья, умоляя, чтобы их одели или обогрели, а когда она шла по дорожке, ведущей от дома к флигелю, ей казалось, будто над головой парят невидимые хищные птицы. Река Скулкилл замерзла так быстро, а лед на ней был таким толстым, что по ночам на нем разводили костры и жарили громадных волов на вертеле. Стоило Альме шагнуть за порог, и ветер ударял ее в лицо, подхватывал и оборачивал колючим ледяным плащом.
Она перестала спать в своей комнате. Она почти вообще перестала спать. С тех пор как она поссорилась с Амброузом, она практически переселилась во флигель и не могла представить, что когда-нибудь снова станет спать в своих супружеских покоях. Она перестала есть со всеми, и на ужин у нее теперь было то же, что на завтрак: бульон и хлеб, молоко и патока. Она чувствовала безразличие, тоску и смутное желание кого-нибудь убить. Была раздражительна и вспыльчива именно с теми людьми, кто был к ней добрее всего: с Ханнеке де Гроот и Джорджем Хоуксом, к примеру; ее больше совсем не заботили и не волновали ее сестра Пруденс и бедная старая подруга Ретта. Отца она избегала. Играть с ним в нарды отказывалась. Она едва справлялась со своими официальными обязанностями в «Белых акрах». Сообщила Генри, что тот всегда обходился с ней несправедливо — относился как к прислуге.
— А я никогда и не прикидывался справедливым! — выкрикнул тот в ответ и велел ей сидеть в своем флигеле, пока она снова не сможет взять себя в руки.
Ей казалось, что весь мир насмехается над ней, поэтому ей и было так сложно снова предстать перед этим миром.
Альма всегда отличалась крепким здоровьем и никогда не ведала несчастий, которые приносит болезнь, но той первой зимой после отъезда Амброуза ей стало трудно вставать по утрам. Она утратила весь вкус к своим исследованиям. Не могла представить, как мох вообще мог заинтересовать ее — мох или что-либо еще. Гостей в «Белые акры» она больше не приглашала. С веселыми ужинами для развлечения Генри было покончено. У нее не было сил их устраивать. Разговоры невыносимо ее утомляли; молчание было еще хуже. Она была погружена в свои мысли; ее раздражало абсолютно все. Если на пути ей попадались горничная или садовник, она кричала: «Ну почему в этом доме нельзя даже на секунду остаться в одиночестве?» — и гневно уносилась в противоположном направлении.
В поисках разгадки ситуации с Амброузом она обыскала его кабинет, который он оставил нетронутым. В верхнем ящике стола нашла блокнот с личными записями. Она не вправе была читать их, и понимала это, но сказала себе, что если бы Амброуз хотел сохранить свои сокровенные мысли в тайне, то не стал бы оставлять эти записи в столь очевидном месте — незапертом верхнем ящике своего стола. Однако ответов в блокноте она не нашла. Мало того, он еще больше запутал и напугал ее. На его страницах были не признания и не мечты; не был этот дневник и простым отчетом о событиях дня, как дневники ее отца. Записи были даже не пронумерованы. Многие фразы были даже не похожи на фразы — это были лишь обрывки мыслей, перемежающиеся длинными тире и многоточиями:
«В чем воля твоя — ?…навеки позабыть все споры… желать лишь цельного и чистого, высеченного по Божественным канонам, не зависящего ни от чего… Во всем находить связь… Вызывает ли у ангелов столь болезненное отвращение их собственная сущность и гниющая плоть? Все то внутри меня, что испорчено, пусть станет бесконечным и восстановится, но без причинения вреда мне самому… Столь глубоко — переродиться! — в благостной целостности!.. Лишь украденным огнем или украденными знаниями достигается мудрость!.. В науке нет силы, но в сочетании двух — ось, где огонь рождает воду… Стань моей добродетелью, Христос, стань мне примером!.. ИСПЕПЕЛЯЮЩИЙ голод, если питать его, порождает лишь голод еще более ненасытный!»
Там было множество страниц подобной писанины. Это было конфетти из мыслей. Они начинались ниоткуда и ничем не заканчивались, ни к чему не приводили. В мире ботаники подобный невнятный язык назывался Nomina Dubia или Nomina Ambigua, то есть вводящие в заблуждение, неопределенные названия растений, из-за которых образцы невозможно классифицировать. Это была совершенно бесполезная свалка слов. Информация, которую и информацией назвать было нельзя, головоломка, ставшая еще более запутанной.
Однажды днем Альма наконец не выдержала и сломала печати на замысловато свернутом листке бумаги, который Амброуз вручил ей в качестве свадебного подарка, — том самом предмете, содержавшем «слова любви», который Амброуз попросил ее никогда не открывать. Она развернула его многочисленные сгибы и разгладила бумагу. В центре листка было всего одно слово, написанное знакомым изящным почерком: АЛЬМА.
Что это за человек? Точнее, кем был этот человек? И кем была Альма теперь, когда его не стало? Чем она стала теперь? Замужней девственницей, целомудренно делившей ложе со своим прекрасным молодым мужем всего один месяц. Имеет ли она даже право называть себя женой? Была ли когда-нибудь женой? Ей так не казалось. Ей больше было невыносимо называться «миссис Пайк». Само имя это было жестокой насмешкой, и она огрызалась на всякого, кто смел так ее называть. Нет, она по-прежнему была Альмой Уиттакер — она всегда была Альмой Уиттакер. Она не могла отделаться от мысли, что, будь она красивее или моложе, ей, возможно, удалось бы убедить своего мужа полюбить ее так, как должны любить мужья. Почему Амброуз именно ее выбрал в кандидатки для своего платонического брака? Видимо, она показалась ему подходящей на эту роль: немолодая женщина, лишенная всякой привлекательности. Она также сильно мучилась вопросом, не стоило ей и впрямь научиться терпеть унижение в браке, как велел отец. Возможно, ей стоило принять условия Амброуза. Если бы она сумела проглотить свою гордость или задавить желание, он по-прежнему был бы рядом, был бы ее спутником жизни. Будь она сильнее, то вынесла бы это.
Лишь год тому назад она была довольной жизнью, все успевающей, трудолюбивой женщиной, которая никогда даже не слышала об Амброузе Пайке; теперь же он разрушил все ее существование. Этот человек явился, разжег в ней свет, околдовал ее рассказами о чудесах и красоте; он одновременно понимал и не понимал ее, женился на ней, разбил ее сердце, смотрел на нее печальными глазами, смирился со своим изгнанием, и вот его не стало. Что за безрадостная и бессмысленная штука жизнь!
* * *Времена года нехотя сменяли друг друга. Настал 1850 год. Однажды ночью в середине апреля Альма проснулась от жуткого кошмара; она очнулась, вцепившись себе в горло, давясь последними сухими крошками ужаса. И в панике сделала странную вещь. Вскочив с дивана в каретном флигеле, босиком побежала по подернутому инеем двору, пересекла посыпанную гравием дорожку, греческий сад своей матери и подбежала к дому. Завернув за угол, бросилась к двери кухни позади дома и, толкнув ее, ворвалась внутрь с колотящимся сердцем, лихорадочно глотая воздух. Сбежала вниз по лестнице — в темноте каждая истоптанная деревянная ступенька была ей знакома — и не остановилась до тех пор, пока не достигла решетки, которой были отгорожены покои Ханнеке де Гроот в самом теплом углу подвала. Схватившись за прутья, она затрясла их, как обезумевший узник.
— Ханнеке! — вскричала Альма. — Ханнеке, мне страшно!
Задумайся она хоть на мгновение перед тем, как броситься бежать, то, быть может, опомнилась бы и остановилась. Как-никак, ей было пятьдесят лет, а она мчалась в объятия старой няньки. Абсурд! Всего одно мгновение подарило бы ей ясность и заставило остановиться, но сейчас ум ее был затуманен, что позволило инстинктам взять верх и привести ее прямиком к Ханнеке.
— Die is dat?[49] — испуганно прокричала Ханнеке.
— Это я, Ханнеке! — воскликнула Альма, с радостью перейдя на знакомый, греющий слух голландский. — Ты должна мне помочь! Мне приснился плохой сон.
Ханнеке встала и отворила клетку, ворчащая и недовольная. Альма бросилась ей в объятия и зарыдала, как малое дитя. Ханнеке удивилась, но быстро пришла в себя, отвела Альму в кровать и усадила ее, обняла и разрешила выплакаться.
— Тихо, дитя, — проговорила она. — От этого еще никто не умирал.
Но Альме казалось, что она от этого умрет — от этой бездонной, глубокой тоски. Конца ей она не видела. Она тонула в ней уже полтора года и боялась, что это затянется навек. Она рыдала, уткнувшись в шею Ханнеке, выплакивая весь урожай так долго копившейся в ней скорби. На грудь Ханнеке, должно быть, вылилось с пивную кружку слез, но Ханнеке не пошевелилась и не произнесла ни слова, лишь все время повторяла:
- Повесть о смерти - Марк Алданов - Историческая проза
- Чингисхан. Пенталогия (ЛП) - Конн Иггульден - Историческая проза
- Избранные и прекрасные - Нги Во - Историческая проза / Русская классическая проза