стало не до Козловского…
Чтобы поговорить с попавшим в беду другом без свидетелей, мы уходили на край Поля. Вовка страшно переживал бойкот и был в отчаянье оттого, что Арка Тевекелян его теперь презирает.
– Что вы на меня так смотрите? – чуть не плача, вопрошал он. – Что мне оставалось делать? А как бы вы поступили на моем месте?
– Во-первых, не надо было с Бяшей связываться! Мы тебя предупреждали! – отвечал я. – Во-вторых, зачем ты все свалил на Альму?
– А на кого еще? На морских свинок? Я думал, ее просто ветеринару покажут, полечат… Я не знал, что вот так сразу…
– Не знал он! – передразнил Пашка. – Сказал бы, что погладил пробегавшую мимо кошку… Незнакомую… Безымянную… Их около кухни полным-полно! Кто бы стал их ловить?
– Кошку? Точно – кошку! Как же я не догадался! – Лицо нашего друга сморщилось от отчаянья, и слезы брызнули из глаз. – Какой же я дурак! Кошка, конечно, кошка… Что ж ты мне раньше не подсказал?
– А ты не спрашивал. Ты с Бяшей скорешился, с ним советовался, табачком баловался, голубей жрал… – припомнил ревнивый Лемешев.
– Ладно, хорошо быть мудрым на следующее утро, – повторил я любимую поговорку бабушки Мани. – Надо что-то сегодня делать.
– Если мне устроят темную, заступитесь? – с надеждой спросил Вовка.
– Конечно! – неуверенно ответили мы.
Темная – высшая мера наказания в пионерском лагере, что-то вроде расстрела. Приговоренного внезапно накрывают одеялом, гасят свет, набрасываются со всех сторон и лупят кулаками и ногами, стараясь угадать под вздымающейся байкой места побольней, а каждый вопль или стон наказуемого лишь прибавляет злости и азарта тем, кто бьет. Потом все, как по команде, прыгают в койки и принимают умиротворенный вид. Если на шум прибегает вожатый и зажигает свет, кажется, будто ничего и не было. А на избитом нет живого места.
На моей памяти темную устраивали два раза. В прошлом году вороватого Замшева, постоянно шарившего по тумбочкам после воскресного привоза гостинцев, сначала по-хорошему предупредили, а потом уже наказали. Он побежал жаловаться, но когда Гарик предложил назвать, кто именно на него напал, Замшев ничего не мог ответить, и вожатый, знавший о вороватости избитого, посоветовал ему «не противопоставлять себя коллективу». В позапрошлом году точно так же наказали ябедника Серикова, он выдал ребят, они собрались тайком сбегать на Рожайку и отказались взять его с собой. Он даже жаловаться не стал, поняв: будет еще хуже.
Теперь же наказать Козловского за Альму подбивал Аркашка, сам известный живодер. Завидев кошку, он просто не мог не швырнуть в нее камень или еловую шишку. Бедный Вовка понимал: по всем законам пионерского лагеря за гибель Альмы ему полагается темная, но боялся он не побоев, а унижения и позора. Вскоре, ночью, мы проснулись от странного шевеления в палате. Я, вскочив, включил свет, но это Засухин, снова описавшись, переворачивал мокрый матрас сухой стороной вверх.
Аркашка, щурясь от света, процедил:
– Все равно мы тебя, Козел, отмутузим! И заступничкам тоже обломится! – Тираннозавр испытывал злобную радость от того, что кого-то можно избить, да еще вроде как по справедливости.
Через день за Козловским приехал папаша. Растерянный и огорченный технолог написал заявление, что забирает ребенка до окончания смены по семейным обстоятельствам и никаких претензий к дирекции не имеет. Мы пошли провожать друга до ворот, он шел, понурив голову, неся в руках потертый чемодан с бумажной наклейкой «Володя Лещинский, III отряд». Губитель Альмы молчал и только сшибал ногой розовые головки клевера. Толстяк-отец отдувался, вытирал пот со лба и вздыхал:
– Какие погоды стоят! «Июльская роскошь цветущего лета»! Сам бы в пионеры записался! Что ты в московской пылищи делать будешь, Вова?
– Не знаю…
– Вы хоть мне, ребята, скажите! – взмолился родитель. – Что случилось? Какая беда? Володя написал, если не заберем, убежит и сам на электричке приедет домой. Что он тут натворил, паршивец?
– Ничего… – Мы пожали плечами. – Надоело, наверное. Две смены – это слишком…
– Но вам-то не надоело!
– Нам тоже надоело.
– Но вы-то домой не проситесь!
– Не просимся…
– Владимир, где твоя сила воли?
– В Караганде.
– Ах, так! Ладно, мне не хочешь говорить, матери скажешь, – произнес отец с такой уверенностью, что нам стало искренне жаль друга.
Похоже, дома его ждала расправа пострашней темной. Мы обнялись на прощанье. Что бы хоть как-то утешить страдальца, я дал ему с собой нитку сушеных подберезовиков, а Лемешев – перочинный ножик, найденный на Большой поляне после воскресного пикника.
– Спасибо… Спасибо… Я же не хотел, не хотел… – шептал Козловский сквозь слезы. – Простите, ребята…
Семафорыч, отпирая ворота, вздохнул и покачал головой:
– Из-за сучки, что ли? Вот уж зря… Ну совсем зря…
Мы долго смотрели, как Лещинские шли через поле, уже налившееся спелой желтизной. Отец несколько раз пытался положить руку на плечо сыну, но тот уворачивался, убегая вперед. А я вдруг подумал, что в шестой раз приезжаю в «Дружбу», но никогда еще не видел, как эту рожь убирают, потому что не оставался на третью смену. Может, в этом году… Лида сообщила, что тете Вале не дают отпуск в августе, как обещали, а если Батурины не поедут в Новый Афон, я, скорее всего, останусь в «Дружбе». Ну и ладно! Я знаю за просеками одно место, где растут белые, а в августе их там, наверное, будет видимо-невидимо. Грибы надо порезать на мелкие кусочки, нанизать на нитки или длинные травяные стебли и повесить под козырьком крыльца. Они быстро вялятся на солнечном ветру, испуская дивный аромат, а зимой из сушеных белых можно сварить восхитительный суп.
…Козловский в последний раз оглянулся, махнул нам рукой и навсегда исчез за лесополосой.
19. Третий корпус
От «белого домика» по серой асфальтовой дорожке мы двинулись к нашему корпусу. Ярко-оранжевые окна светились между матовыми стволами берез. Ненадежная лунная темнота дразнила своими ночными секретами, шуршала черной травой, качала странными ветками, стучала дальней электричкой, пугала мечущейся ночной бабочкой размером с воробья. По небу, среди звездного мерцания, плыли мигающие огоньки самолетов, из-за леса доносился скребущий гул – в Домодедовском аэропорту заходил на посадку пассажирский ТУ-104. Раньше ревущие громадины снижались прямо над лагерем, и можно было даже прочитать буквы на скошенных алюминиевых крыльях. Наверное, если в этот момент пассажир глядел в иллюминатор, он видел весь наш лагерь, как на ладони, возможно, различал даже пионеров, задравших головы. Если шла линейка, то Анаконда замолкала, так как все равно ничего не слышно, и с досадой дожидалась, когда стальная птица Рух скроется за лесом. Но потом пришли к выводу, что рев и дребезжание стекол отрицательно сказываются на здоровье детей, и, как сказал Юра-артист, «глиссаду сместили».
– Вот видишь, как у нас заботятся о детях! – заметила по этому поводу Лида.
Слева, за деревьями, остался первый корпус. Из открытых освещенных