при публике номер с удавом. Но я очень легко о нём думал. Мне скорей хотелось начать получать свои два с половиной червонца. И я считал в уме:
«Воскресенье – раз. Понедельник – не работаем. Вторник – уже пятьдесят рублей. Это в банк… Нет, им! А в банк – в пятницу».
Я представлял, как они получат там дома. Ответ от них уж у меня был – на Наташке зелёная шапочка, как я просил.
Цирк был набит битком, и говорили, что около кассы скандалы и милиция. Мой номер должен идти последним. Директор нашёл меня и серьезно спросил вполголоса:
– Вы себя хорошо чувствуете?
Я себя отлично чувствовал. Представление было парадное. Самарио играл со своей Эсмеральдой в футбол. Осип и «рыжий» стояли голкиперами. Эсмераль-да три раза забила гол Самарио. В конце «рыжий» прижал мяч коленками к животу и кубарем выкатился с манежа. Эсмеральда кланялась и делала публике ножкой. Потом схватила Самарио за ворот и унесла с арены. Я с этой возней с удавом не заметил, когда итальянец успел наладить этот номер.
Наш номер с собаками и с Буль-де-Нэжем прошёл с блеском, как никогда. Голуа вызывали, и он три раза повторял свой жест. Теперь под куполом без сетки работали воздушные гимнасты. Тут Голуа схватил меня под руку и потянул к удаву.
– Я обязан вам показать моё искусство.
Он что-то долго рисовал на этот раз на визитной карточке.
– Бросайте! – сунул мне Голуа карточку. Я взглянул. На карточке была довольно похоже нарисована голова Самарио в жокейской кепке.
– Бросайте! Еще! Еще! Мы его помучим сначала.
Француз без промаха садил из маузера и подбивал карточку.
– Клейте теперь!
Я налепил карточку на стену.
Бах! Бах! И Голуа всадил две пули рядом на месте глаз картонного Самарио.
Я вышел на манеж в своей безрукавке. Желтые панталоны с раструбами болтались на ногах, как паруса… Я сделал рукой публике и поклонился. Весь цирк захлопал.
– Вот что значит афиша! Какой кредит! – сказал француз.
Когда внесли клетку, вся публика взволнованно загудела. Это волнение вошло и в меня. Сердце моё часто билось. Но вот грянул мой марш, визгнула дверка. Удав «пошёл» на меня. Я манипулировал кольцами под барабанную дробь. Барабан бил всё громче, всё быстрей. Перед третьим разом публика заорала:
– Довольно! Довольно!
Удав полз по мне третий раз. Вой и крики заглушали барабан. Ухав уже полз к своей клетке. Музыка снова ударила мой марш. Я осмотрелся кругом: весь цирк стоял на ногах. Хлопали, кричали, топали. Я раскланивался. Публика не унималась. Бросились с мест.
– Долой с манежа! – резко крикнул мне Голуа. – Они будут вас бросать в воздух.
Я проскочил вперёд клетки, которую уже несли служители за кулисы.
Клетку поставили в коридоре, и публика тискалась и толкалась: всем хотелось взглянуть на Короля. Голуа в уборной обнимал меня.
– Вы должны меня благодарить, мой прекрасный друг, но я рад, я поздравляю, я горжусь вами. – И он тискал меня со всех сил. Я вспомнил про пятьдесят долларов. Я спросил деньги.
– Ах, мой друг, ведь вы получили на четыре вечера вперёд.
Да, действительно: я взял у Голуа сто рублей еще перед первой пробой.
– Но если вам нужны деньги, то я готов. Вот вам двадцать пять, – и он масляно глядел мне в глаза, передавая червонцы, – и даже… тридцать. Я не копеечник. – И он с шиком хлопнул мне в руку драную пятёрку. – Вы счастливы! Поцелуйте меня!
И мне пришлось с ним поцеловаться.
– Слушайте, мой друг, – сказал Голуа, обняв меня за плечо, – ведь вы француз в душе, в вас есть мужество галла, изысканность римлян и мудрость франков. Вы мне сочувствуете, не правда ли? Скажите: что лучше всего предпринять против этого корсиканского бандита? Вы ведь не откажетесь быть свидетелем?
Я знал лишь одно: что надо скорей, скорей уезжать отсюда. И я сказал Голуа:
– Ведь Самарио тоже может найти свидетелей… заноза, железная заноза… Вы понимаете?
– Это подлый вздор! – закричал Голуа, и глаза его сжались, кольнули меня.
– Да, но об этом говорят, все говорят.
Француз вернулся и хлопнул себя зло по ляжке. Но вдруг он присмирел и таинственным голосом спросил:
– Вы знаете этого конюха? – И он показал рукой маленький рост и большие усы. Я знал Савелия и кивнул головой.
– Вот он, – продолжал шепотом француз, – он мне сказал, будто он видел и чтоб я ему дал десять рублей. Это вздор, он мог видеть это во сне. Но он бедный человек. Здесь такие маленькие жалованья. Я пожалел его… я дал десять рублей. Как выдумаете?
– Я думаю, что надо ехать, и больше ничего.
– Вы думаете?
– Да, – сказал я твёрдо.
– Вашу руку, мой друг, я вам верю. – И Голуа посмотрел мне в глаза нежным взором.
Через неделю Голуа назначил отъезд. Приглашений было масса. Даже предлагали уплатить все неустойки.
За эту неделю я успел послать пятьдесят рублей в банк и двадцать пять домой. Долгу за мной теперь оставалось четыреста рублей.
После прощального спектакля Самарио снова подошёл ко мне и сказал:
– Ещё раз говорю вам – ваш хозяин мер-за-вец!
– Я знаю, – сказали.
Самарио вздернул плечи.
– Ну… вы не дурак и не трус. Аддио, аддио, синьор Миронье. – И он крепко пожал мне руку.
В день отъезда я бегал к школе – я стоял напротив у остановки трамвая и пропускал номер за номером. Выходили школьники, но Наташи я не видал. Может быть, я её пропустил… Вечером на вокзале бросил в ящик письмо. Я написал длинное письмо домой. Я ничего не писал о том, где и как я работаю. Не написал и о том, что уезжаю. Я до смерти боялся, чтоб не напали на мой след, раньше чем я выплачу эти проклятые пятьсот рублей.
Конюхи меня провожали, и Осип стукнул рукой в мою ладонь и сказал:
– Ну, счастливо, свояк! Пиши, если в случае что. Не рвись ты, а больше норови валиком. Счастливо, значит.
А я всё говорил: «Спасибо, спасибо» – и никаких слов не мог найти больше.
XI
Теперь я уже жил в гостинице; меня прописали по моей союзной книжке. В этом чужом городе меня никто не знал.
В цирке меня приняли как артиста, артиста Миронье с его мировым номером – борьба человека с удавом.
Голуа всё торговался с конторой, чтоб помещение для удава топили за счёт цирка.
Здесь уже три дня висели афиши, и все билеты были распроданы по бенефисным ценам. Оркестр разучивал мой марш. Нельзя было менять