на друга…
Я никак не могу понять, что за время года сейчас. Впереди, до горизонта, бурые холмы усыпаны небольшими деревцами, похожими на нашу грушку, — только совершенно голые. Тонкие и черные, они в страшном напряжении вытягивают свои изогнутые, миниатюрные ветви. Нет, никакой милости они не просят у небес — они, как в Никином сне, давно утратили свою детскую наивность и веру в чудеса. Оставшиеся кое-где опаленные цветки горят жаждой мести и недетской злобой. Я не могу распознать ни одно из деревьев — они еще слишком маленькие, совсем дети, но та глухая тоска, то мрачное отчаяние, с которым они протягивают свои черные руки, тощие, как руки освенцимских детей, — все это высасывает из души последнее ощущение реальности, и медленно, неслышно наполняет освободившееся место брезгливый страх. Шумно вдыхая воздух, я пытаюсь по запаху определить, какое сейчас время года. Пахнет всем сразу: и едва пробудившейся от зимнего сна землей, и облезлым снегом, обнажившим собачьи экскременты и прошлогодние разбитые надежды, и приготовившейся к смерти пожухлой травой, и сентябрьским костром, и изнуренной полуденной жарой водой, и обожженными закатом листьями, и всеми запахами, когда-либо достигавшими моего обоняния…
Сжавшиеся в самих себя, словно приверженцы стоицизма, сморщенные яблочки-крохотульки покачиваются на голых ветвях, больше похожих на хвосты египетских кошек. В долину сумрачную, туманную, полную неясных, смутных отсветов, сбегают аллеи — живые, мерцающие, словно китайский дракон. Унизанные блестящими белыми бусинами кусты белладонны… Я чувствую, как Ника смеется: ну и фантазерка! Какая же это белладонна?! Но она, так же, как и я, убеждена, что реально лишь то, чего на самом деле не существует. И как только его существование закрепляется на бумаге, оно исчезает. Поэтому совсем немногие знают, что прутья белладонны унизаны белыми бусинами.
Это Безвременье. Нет времени, нет ассоциаций, — и я свободна. Мы свободны. Ника и я.
Постепенно освещение меняется, небо темнеет, черные ветви обрастают празднично-колючей, серебристо-розовой изморозью, густой туман вливается в долину, ползет вверх, вправо, подбирается к мосту, обнимает деревья. Аллеи вспыхивают оранжевыми огнями. Их извилистая цепь, мерцая и подмигивая, неторопливо проплывает на Запад, туда, где земля согрета мягкими закатными лучами.
Мы огибаем невысокий круглый холм. Наверху, в ослепительно-белом уборе замерла, словно боясь спугнуть свое великолепие, наша грушка. В самом цвету, смущенная и чуть-чуть гордая, она слегка подрагивает от мощного внутреннего света, питающего каждый ее листик, каждый лепесток. Сиреневый снег заботливо укутал нежные мерцающие цветы — холм аж вздрогнул от гордости, так хороша была его драгоценная ноша.
Аллеи, пустые лавки, остров Мертвых — все больше мир вокруг нас погружается в туман. Ветра совсем нет, мы проходим по мосту. Строгие, стройные, похожие на хор иноков в черных рясах, выстроились деревья над застывшей рекой.
Протяжный, как стон старого автобуса зимним рассветом, как дудук, гул разрезает густой дремотный воздух. Мы смотрим в сторону: далеко, за лесом, возвышается длинная, до самых небес труба. Из нее валит густой черный дым. Она возвещает Начало. Чего?..
Снег тает неправдоподобно быстро, будто в ускоренной перемотке, обнажая грязную, утыканную окурками и пивными крышками землю. Движение вокруг нас оживляется, смутная, невыразимая тревога нарастает в воздухе, в холмах, в деревцах. Обезумевшие снеговики, теперь уже больше похожие на хатифнаттов, забиваются в старый вагон; по ржавому корпусу с облупившейся краской пробегает судорога, собрав последние силы, вагон вырывается из цепких объятий земли, дергается и, быстро набирая ход, уносит вдаль своих безумных пассажиров. По небу проносятся судорожные облака багрового, фиолетового, оранжево-гнилого, гангренозного цвета. С четырех холмов к нам в долину устремляются четыре ветра, сметая все на своем пути. Снег яростно обрушивается на землю вперемежку с сухой листвой, градом, тяжелыми золотыми лучами и пронизывающим мартовским дождем. Я крепче сжимаю Никину руку и ускоряю шаг. Хотя понимаю, что на этот раз нам не уйти.
Смотрю в туманные, отороченные темными ресницами глаза и вижу, как мгла обрушивается на мягкий берег, прорывает пушистую плотину, и рука моя — осиротевшая, застывшая от ужаса, сжимает пустоту… Серьезные, пристально всматривающиеся в меня глаза все еще передо мной, но все дальше уносит в дрожащих руках обезумевшая от страха вышка хрупкое, безвольное тельце…
Гибкое мерцающее тело оранжевых аллей ускользает за горизонт, туман судорожно цепляется за огненный хвост, и последний раз мелькает за излучиной темнеющей реки. Темнота подбирается со всех сторон сразу, холмы, лавки, деревья-иноки тонут в черном водовороте, ветры угодливо стелются перед мрачной госпожой в надежде, что она пощадит их. Но все напрасно: Пустоте никто не нужен — и ветры исчезают в бездонной пасти. Я стою около холмика с грушкой — застывшая, отупевшая, не пуская в себя осознание того, что Ники больше никогда не будет со мной. И вдруг, обезумев от страшной боли отчаяния, вскарабкиваюсь на холм, судорожно сдираю с себя пальто и кутаю испуганное, дрожащее деревце. Обняв ее, прижавшись к колючим веточкам, чувствуя сквозь тонкую ткань, как бьется ее сердце, я спокойно смотрю в мертвые глаза несущейся к нам пустоте, и нет ничего в моей душе, кроме желания во что бы то ни стало исчезнуть бок о бок с нашей грушкой.
…Звук хлопающей двери вырывает меня из пустоты и зашвыривает в узкий проход между пыльными полками, пропитанными человеческими страданиями. Вместе с благодарностью в меня возвращается волчья настороженность и готовность в любой момент держать удар. Я бросаю на библиотекаршу испытующий взгляд и по ее оживлению, мягкой улыбке и кокетливо прищуренным глазам понимаю, что вошел представитель мужского пола.
Он что-то басит не самым любезным тоном — и весь зал наполняется мерзким запахом проснувшейся в библиотекарше самки. Сейчас она обязательно постарается как-нибудь унизить меня, — чтобы самоутвердиться, чтобы придать веса своей анорексичной персоне.
Давай, давай, говори, ну же!!
Вздыхает — фальшиво, притворно, приторно, с расчетом на зрителя: «Девушка, наверное, надо ставить журналы так, как они стояли до вас! Ведь кто-то еще захочет посмотреть их — и как он найдет нужный номер?!»
Кто «кто-то» — это кривоногий прыщавый педант?
И все же мне немного жаль эту женщину. Чтобы не омрачать своим угрюмым видом присутствие молодого человека, я иду копировать статью.
Зал с ксероксом. Стена — сплошное окно. Депо за окном похоже на ипподром.
Мы стоим на рельсах, и осеннее солнце тонет в ее туманных глазах, распушает золотые кончики ресниц, мягкий ветерок волнует чуть отросшие шоколадные пряди, баюкает мое измученное сердце. Спокойный, нежный, как утренняя морская волна, голос наносит мне бесчисленные раны — и тут же исцеляет их.
— Звуки… Господи, как