Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Здесь им стало известно, что социал-демократические профсоюзы, эта мощнейшая организация Германии, искали общий язык с противником. Они предавали общее дело и не могли избежать гибели. Враг знал, что тот, кто в этот момент попытается маневрировать, слишком слаб или слишком труслив, чтобы вступить в борьбу. Он применил оружие, и этого оказалось достаточно, — и вот он победитель.
Эмигранты спорили, торопливо и беспорядочно, как люди, у которых нет времени, потому что в любой миг их могут призвать на величайший подвиг в их жизни.
Они печатали газеты, брошюры, книги и тайком провозили их на родину. Эмиграция была не только рупором и трибуной, она была головой движения. Все члены этого движения могли быть парализованы, но, пока жила голова, его нельзя было считать разбитым.
Прага была центром. Этот древний город видел многое — и падение великих, и победы отчаявшихся. Ее исторические памятники, подобно всем другим на этой земле, стали самоцелью: они лишь напоминали тем, кто в этом не нуждался, о ничтожности величия и побед. Они никому не служили уроком, их камни говорили что-то лишь тем, у кого находились для них слова и память.
Город был расположен не так далеко от границы, впрочем, он был близко от многих границ. Здесь пересекалось множество путей, это был город встреч. В таком городе зрели и осуществлялись решения, находящие отклик в других местах.
Только эмигранты думали, что дела делаются там, где живут они, где они принимают свои решения. Ибо каждая страна, где они жили, становилась для них ничейной землей, ибо ни на какой почве они уже не могли укорениться, легко забыть законы роста. Они забыли бы даже смерть, если бы смерть забыла об этих людях без корней так же быстро, как забывает родина.
3Свои первые контакты с эмиграцией Йозмар устанавливал неохотно и почти против воли. Но его тянуло к людям, знавшим то, чего нельзя было узнать дома. Его приятно возбуждала мысль, что он мог рассказать им об операциях, в которых участвовал сам, с такими подробностями, говорить о которых было строжайше запрещено. И, отчасти, это было возбуждение, порою возникающее у участников конгресса: здесь, в одном небольшом помещении, можно встретить многих из тех, кого знаешь и давно не видел, и многих, о ком только слышал. Ему велели избегать встреч, но так уж получилось, что он встретился со всеми.
Он читал документы хоть и составлявшиеся для страны, но даже ему никогда не попадавшие в руки. Все, что писалось в них о положении в стране, было неверно, это он знал с самого начала. Он должен был знать это лучше их, эмигрантов. Но потом он уступил, признав, что неверно понял линию партии, не вдумался в ее оценку ситуации. Ему объяснили, что в этой его ошибке, этом — пока еще не очень значительном — «уклоне» виноват не он, а Зённеке, и предложили признать и это. Он, конечно, стоял за Зённеке, но уже не очень твердо.
И тут была Ирма. Зённеке любил ее, но это его личное дело. Она уехала из страны вскоре после пожара рейхстага[68]. Всякий раз, когда Зённеке выезжал за границу, он встречался с ней. Он наверняка говорил ей о своих сомнениях и разочаровании в «линии», о таких вещах, о которых не говорил даже Йозмару. Почему же она сообщила об этом другим, «донесла»? И если ее верность партии настолько превосходит ее любовь, то почему же она до сих пор не рассталась с ним?
А Зённеке, которого так часто упрекали в осторожничанье и перестраховке, — неужели он ничего не замечал? Или, может быть, у такого человека и любовь играет какую-то особую политическую роль? От этой мысли Йозмару стало страшно: он был еще очень молод.
Зённеке, как всегда, пришел на встречу в кафе минута в минуту, с ним была Ирма. Йозмар решил не открывать рта, пока она будет тут. Она вскоре ушла. Зённеке был очень спокоен, но задумчив, почти печален.
— Ты был прав, Йозмар, Ирма проболталась, но без злого умысла, просто чтобы придать себе весу, она еще слишком молода. А в общем, ничего страшного нет, скрывать мне нечего, так что отобьемся.
— Да, — согласился Йозмар, хотя и не понимал, от кого нужно отбиваться. Ведь с партией не борются. Она всегда права, и тот, кто против нее, не может быть прав, даже Зённеке.
— Конечно, если партия решит иначе, я подчинюсь. Но на этот раз — с полным сознанием того, что любой пролетарий, сидящий в концлагере, может плюнуть мне в лицо, потому что он оказался мужчиной, а я — трусом. Ибо теперь-то я прав. И если я и теперь уступлю, то…
Зённеке умолк. Какое-то мгновение он разглядывал Йозмара, оббитую мраморную крышку столика, за которым они сидели, потом взгляд его задержался на непонятном, трудно произносимом заглавии чешской газеты в руках у старика за соседним столиком. Казалось, он пытается навсегда запечатлеть в памяти эти картины, а с ними — и воспоминание об этом дне, когда ему впервые пришло в голову, что его предали и оставили одного и что договаривать как эту, так и любую другую фразу не имеет смысла. Но он не собирался ничего запечатлевать, его взгляд скользил от предмета к предмету просто потому, что только вид безразличных вещей мог его успокоить.
Йозмар проводил его до дома, где должна была состояться беседа Зённеке с руководством. На прощанье Зённеке сказал:
— Не бойся, Йозмар, скандала не будет. Если надо, я подчинюсь.
Йозмар быстро сказал:
— Дойно и Вассо, они здесь оба. Может быть, тебе лучше поговорить с ними, прежде… прежде чем принять решение.
— Ох уж эти оба! Каждый из них даже от самого себя скрывает, что думает в действительности, и подчиняется чаще, чем от него требуют. Кроме того, уже поздно, меня ждут!
4Оба быстро, одним и тем же резким движением освободились от неловких объятий. Вассо огляделся, точно желая, как всегда, проверить, надежно ли помещение. Вдоль стен до самого потолка тянулись полки с книгами.
Потом он сказал:
— Ну вот, наконец-то, давно же я тебя не видел. — И, помолчав немного, добавил: — Ты поседел, Дойно, и похудел очень.
— А ты совсем не изменился, Вассо. Я часто думал о тебе и о Маре.
— Она приедет сегодня или завтра. Теперь нам придется все переводить в Прагу, в Вене работать больше невозможно.
Они поговорили о событиях в Австрии. В своем отчете, поданном еще поздней осенью, Вассо предупреждал, что в декабре, самое позднее — в феврале социал-демократы восстанут. Ни в декабре, ни в феврале никакие социал-демократы не восстанут, ответили ему «сверху». И порекомендовали больше не писать глупостей, которые на пользу только социал-демократам, то есть врагу.
— Даже если бы они поверили тебе, — спросил Дойно, — разве это изменило бы что-нибудь в исходе этой безнадежной борьбы?
— Борьбы, безнадежной с самого начала, не бывает, кроме той, которую ведут без фанатической воли к победе. Неожиданностей в каждой войне хватает, а гражданская война только из них и состоит. Мост, который забыли взорвать, или паровоз, который в последний момент отцепили от состава, могут решить исход боя, а то и всей войны.
Дойно молчал. Здесь, на свободе, приступы слабости стали повторяться чаще, чем в лагере. Начинала кружиться голова, и ему, если он стоял на ногах, приходилось хвататься за мебель. В такие минуты он казался себе настолько беспомощным, что на глазах выступали слезы.
Вассо продолжал, не глядя на него:
— Да и вы год назад в Германии — разве вы поэтому отказались от борьбы? До чего я ненавижу эту болтовню о безнадежной борьбе, как будто революция может достичь своей цели каким-то иным путем, кроме безнадежной борьбы. Много ли шансов было у Парижской коммуны, у русских в пятом году — да что в пятом, у них и в октябре семнадцатого шансов почти не было, а они победили. Безнадежна и сама жизнь, если ты не придашь смысл вечности вопреки твердой надежде на смерть.
— Год назад я был готов и жаждал бороться, хотя и знал, что мы проиграем, и мне хотелось умереть. Что же, по-твоему, жажда смерти — тоже признак революционера? Не думаю.
— А почему тебе хотелось умереть?
— Ты извини, я еще очень слаб, а тут в двух словах все не объяснить. Но, в общем, и от сознания того, что я все это предвидел, только не хотел себе признаться. И — промолчал. И еще…
Вассо перебил его:
— А теперь ты молчать не будешь?
— Буду, это значит — буду красноречиво одобрять партию и все, что она делает. Потому что помню о тех, кто еще в лагерях, — они верят в партию. Во что же им еще верить? Нет, я останусь верен им. А ты — разве ты вышел из партии? Тебя знает все коммунистическое движение, гораздо больше, чем меня, к твоим словам прислушиваются. Но ты молчишь.
— Я не молчу. Потому-то мне и заткнут рот в самом скором времени.
— Ты молчишь, Вассо, вопреки всему. И дашь заткнуть себе рот, но ты останешься в партии. Я знаю, ты надеешься, что тебе еще удастся все изменить, в один прекрасный день, если ты не дашь им избавиться от тебя. И я молчу, и я тоже остаюсь, чтобы быть на твоей стороне, когда тебе это удастся.
- Ящер страсти из бухты грусти - Кристофер Мур - Современная проза
- Отлично поет товарищ прозаик! (сборник) - Дина Рубина - Современная проза
- Грани пустоты (Kara no Kyoukai) 01 — Вид с высоты - Насу Киноко - Современная проза
- Воровская трилогия - Заур Зугумов - Современная проза
- Фантомная боль - Арнон Грюнберг - Современная проза