Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Нет, — ответил тот. — Мы уже проиграли. Восстание должно всегда находиться в наступлении, этому учил еще Ленин. Мы же с самого начала были в обороне.
— Почему?
Молодой человек помолчал, искоса глядя на Штеттена, и наконец сказал:
— Если бы партия была легальной, наши вожди были бы отличными организаторами и, может быть, отличными парламентариями, но они — не революционеры, они боятся власти, она им и даром не нужна, а потому они боятся и революции. Под их руководством мы проиграем наш февраль, а октябрь уж будем делать без них.
— Вы коммунист?
— Нет, пока нет, но стану им. И весь рабочий класс тоже станет.
— Рабочий класс, молодой человек, снова разошелся по своим заводам, они уже не бастуют. Сдался не Грундер, а рабочие массы.
— Да, но почему? Потому что из-за бесконечных отступлений и капитуляций потеряли всякую веру и в себя, и в руководство. Поэтому, уважаемый господин, и только поэтому! Но наш октябрь еще придет, и тогда мы заговорим по-русски!
2Штеттен двигался медленно, дорога была трудная. На небольшом холме у дороги стояла заснеженная скамейка. Штеттен сел на нее, времени у него было много — как у бродяги.
«В этом мире все — верующие, мой милый Дион. И вы, и прелат, и этот мелкий политик, и молодой безработный, который верит, что месяцев через восемь Австрия заговорит по-русски, — у вас все глаголы в будущем времени, а я для вас — еретик. И царство мое — вот эта заснеженная скамейка. Не пришло ли мне время умирать, Дион? Вы не обидитесь на меня за такой трусливый исход, без заключительного слова? Но разве вы не видите, что нет такого слова, которое стоило бы сказать? Вот, поп втолковывал вашему профессору, что ему не на кого опереться. Напишите же на моем могильном камне: „На моей стороне — мертвая Австрия!“»
— Вы что-то сказали, сударь?
Штеттен увидел на дороге пожилого человека — тот остановился и подошел к нему.
— Нет, нет, это я так!
— Да, да, понимаю, вы сами с собой разговариваете. Со мной это тоже бывает, с тех пор, как померла моя жена, упокой, Господи, ее душу! Человек, он же не животное, он молчать не умеет. Я же говорю, что человеческий голос ему хоть какой-никакой, а нужен. А вы, видно, нездешний?
— Да.
— Я так сразу и подумал. Из города, видно? Ну, там теперь тарарам. Даже, говорят, стреляют. Это все от гонора, скажу я вам. Только сделали революцию, как она уже им не по вкусу, подавай новую. А когда человеку есть нечего, как мне, и он каждый день ходит кланяться в монастырь, чтобы ему дали чего-нибудь горячего, он еще сто раз подумает, надо ли ему это. Да пусть они там хоть все друг друга перестреляют, это их забота, но дайте людям покой, говорю я, дайте спать спокойно! А вы лучше не сидите на мокрой скамейке, это не дело. Ну, да, пальто у вас — это действительно пальто, не то что у меня, у вас, видно, пенсия хорошая. Но все равно, снег — есть снег, и он останется сырым, хоть они там себе на голову встанут со своей революцией, я же говорю, разве я не прав?
Станция оказалась ближе, чем думал Штеттен. Увидев ее, он ускорил шаг. Дежурный объяснил ему, что расписание отменено впредь до дальнейших распоряжений, что работа у него адская, что от нее у него уже желудок болит и желчный пузырь тоже, что начальство эту маленькую станцию, которая все-таки каждый день пропускает по восемь поездов, в упор не видит, и ничего удивительного, что, когда весь мир как с цепи сорвался, оно перестало следить за тем, что всегда считалось самым святым и незыблемым — за расписанием.
Штеттен настолько устал, что почти не заметил, как дежурный, приняв стариковскую дрожь подбородка за выражение понимания и сочувствия, стал в подробностях рассказывать о горькой доле государственного служащего, оскорбленного в лучших чувствах. Только очутившись снова на проселочной дороге, которая должна была привести его к конечной остановке трамвая, Штеттен понял, что похож на эпизодическую фигуру какой-то причудливой драмы, появляющуюся в каждой картине, чтобы подать необходимую реплику взволнованным героям, любовникам, простакам и характерным персонажам. Он сам не принимал никакого участия в действии, его роль была — спрашивать, когда будет поезд и какая дорога короче. В ответ же он слышал мысли, имевшие, быть может, величайшее значение, но совершенно его не касавшиеся. Была ли мысль, что Спаситель умер и для него тоже, важнее, чем та, что никакая революция не отменит сырости снега, решить было трудно. Вообще трудно было общаться с людьми, у которых в четвертом десятилетии двадцатого века, казалось, было в запасе больше абсолютных истин, чем хлеба, чтобы накормить собственных детей.
На конечной остановке стоял трамвай, так что он уже через полчаса мог быть дома. Но он раздумал и вышел из вагона, чтобы не вернуться на сутки раньше, чем следовало. Сколько убийств совершилось во время этой гражданской войны, а он смог убить на ней всего лишь один день. Куда же теперь девать второй?
Тут он вспомнил о Рубиных, которые так часто приглашали его зайти. Они переехали и жили теперь где-то неподалеку отсюда. Он зашел в телефонную будку, перелистал справочник и нашел телефон и адрес. Он хотел позвонить и сказать, что придет, но побоялся, что ему откажут, а отказа он бы не вынес. Если он просто придет, ему уже не откажут.
Он шел и придумывал первые слова. В последние годы эта молодая женщина и ее муж часто бывали у него. Это от них он узнал, что случилось с Фабером, и они же держали его потом в курсе событий. Теперь была его очередь, он переступит порог и сразу скажет: «У меня хорошая новость, дорогая сударыня. Отгадайте, какая!» — и уж после этого его, конечно, оставят.
Релли сама открыла дверь и, увидев его, воскликнула:
— Боже мой, что с вами случилось?
Штеттен так и не успел выговорить приготовленную фразу, Релли мигом втащила его в квартиру и за руку, как слепого, провела в большую комнату, даже в этот пасмурный день казавшуюся светлой. Она усадила его в глубокое мягкое кресло.
— Если вы еще секунду промолчите, я усну. Если вы еще секунду будете глядеть на меня с таким состраданием, я заплачу, — пробормотал Штеттен. Его ботинки — теперь он почувствовал это — были тяжелы, точно налиты свинцом.
— Кто осмелился так вас отделать, господин профессор?
— Ну, большой смелости тут не требуется. Сегодня на рассвете повесили одного тяжелораненого. Когда такое возможно, ничто другое уже не удивляет. Но у меня есть и хорошая новость для вас и вашего мужа. Кстати, где он?
— Не знаю, он не усидел дома и отправился к шуцбундовцам. А какая хорошая новость?
Штеттен рассказал. Он хотел еще рассказать, как он все устроил, чтобы Фабер как можно скорее выехал из Германии в Прагу, где уже все готово, чтобы оказать ему и теплый прием, и необходимую помощь, которая, наверное, понадобится бедному юноше. Но молодая женщина стала вдруг чрезвычайно серьезной и, видимо, растерялась, хотя больше ни о чем не спрашивала.
Помедлив, он спросил:
— Могу я пока остаться у вас, хотя бы на несколько часов?
— Вы должны остаться, должны помыться, поесть и выспаться. Боже мой, на кого вы похожи!
Она вышла, чтобы все для него приготовить. Штеттен присел на кушетку, развязал шнурки. Теперь он мог позволить себе быть усталым. Когда Релли вернулась, он уже спал. Она сняла с него ботинки и прикрыла его одеялом. Он был такой маленький, такой несчастный, точно измученный ребенок.
3Если бы весть об освобождении Дойно пришла несколькими днями раньше, Релли была бы счастлива. Теперь же эта новость не могла ни облегчить ей жизнь, ни порадовать сердце. Конечно, это хорошо, это просто чудесно, но боль за Эди была слишком велика.
С того момента, как она увидела его, заворачивающего за угол — он не оглянулся, хотя наверняка знал, что она наблюдает за ним из эркера в его комнате, — с тех самых пор она ждала. Если ожидание было мукой, то это слишком жестокая мука, ибо она ни на что не вдохновляла и не уменьшалась, отнимала последние силы, но и не давала заснуть; если ожидание было действием, то оно пресекало всякое иное действие, лишая его смысла и не давая завершиться, так что рука готова была выронить чашку, еще не успев поднести ее к губам. Только тот, кто наконец смирился со своим одиночеством, тот, кто научился среди бела дня слышать ток своей крови, разучившись прислушиваться к нему, — только тот, наверное, умеет ждать. Релли боялась одиночества, ненавидела себя в такие минуты и всерьез опасалась, что навеки останется во власти чувства собственной никому ненужности. Между нею и этим чувством стоял только Эди. А Эди наверняка уже никогда не вернется. Каждый выстрел, доносившийся с улицы, был направлен в него.
Трусость ли отдает ее во власть представления о происходящем с другим человеком? Неужели все так же мучительно переживают то, что происходит не с ними? Вот Эди теряет очки; он наклоняется, чтобы подобрать их, беспомощно шаря руками в ставшем вдруг таким расплывчатым мире, и в него попадает смертельная пуля. И никто этого не замечает, рядом нет никого, кто мог бы помочь ему. А она в этот миг сидит здесь, в его кресле, в жарко натопленной комнате, обреченная снова и снова переживать все это, не видя, и умирать от пули, ее не задевшей.
- Ящер страсти из бухты грусти - Кристофер Мур - Современная проза
- Отлично поет товарищ прозаик! (сборник) - Дина Рубина - Современная проза
- Грани пустоты (Kara no Kyoukai) 01 — Вид с высоты - Насу Киноко - Современная проза
- Воровская трилогия - Заур Зугумов - Современная проза
- Фантомная боль - Арнон Грюнберг - Современная проза