в жизни Марины Цветаевой.
Вот как вспоминал о ней Ходасевич – в некрологе:
Среднего, скорее даже небольшого роста; с белокурыми волосами, зачесанными на косой пробор и на затылке связанными простым узлом; с бледным лицом, которое, казалось, никогда не было молодо, София Яковлевна не была хороша собой. Но было что-то обаятельное и необыкновенно благородное в ее серых, выпуклых глазах, смотрящих пристально, в ее тяжеловатом, “лермонтовском” взгляде, в повороте головы, слегка надменном, в незвучном, но мягком, довольно низком голосе. Ее суждения были независимы, разговор прям. Меня с нею связывали несколько лет безоблачной дружбы, которой я вправе гордиться и которую вспоминаю с глубокой, сердечной благодарностью[301].
Парнок выпала не особенно счастливая участь: приверженность лесбийской любви, ставшей одной из главных тем ее поэзии, быть может, предопределила ее многолетнее бытовое одиночество; камерный характер лирического голоса и в особенности позднее созревание (лучшие стихи Парнок написала, когда их уже нельзя было напечатать) стали причиной недооценки современниками и потомками – до недавнего времени. По генезису поэзия Парнок близка творчеству Ходасевича: она следует “линии Баратынского”, лирическое дыхание ее не особенно сильно (точнее, сильное дыхание открылось у нее лишь в последний год жизни), но это искупается тончайшим чувством лирической фактуры и ее филигранной проработкой. Парнок была одним из лучших критиков своего времени (статьи она подписывала мужским псевдонимом Андрей Полянин); кроме Гумилева и Мандельштама, едва ли кто в том поколении обладал таким слухом на чужие стихи, но и это осталось недооцененным.
Ходасевич в рецензии на первую книгу Парнок “Стихотворения” (Утро России. 1916. 1 октября) отмечал “низкий и слегка глуховатый голос поэта, пережившего многое”, и отсутствие свойственного многим женским стихам “будуарного щебетания”. На склоне своих лет, уже после смерти Парнок, он припомнит “мужественную четкость” ее лирики и склонность к “неожиданным рифмам”. Все это, впрочем, по памяти: книг Парнок, изданных в России небольшими тиражами, под рукой у Ходасевича в эмиграции не было, а о предсмертном расцвете ее таланта он знать не мог.
Парнок была крупнее остальных “близких”, но на ней их список и заканчивается – по крайней мере, применительно к 1910-м годам.
8
Если критика была для Ходасевича ремеслом, то прошлым русской литературы Владислав Фелицианович занимался для себя и по собствен ной инициативе. Это была естественная часть его творческой работы; и все же он долгое время не решался выступить в этой области публично.
Как ни странно, первым его большим замыслом, обращенным к прошлому, стала книга, посвященная не литературной, а политической истории страны – биография Павла I. Об этом замысле поэт сообщает в 1913 году в письмах Георгию Чулкову и Борису Садовскому.
Ходасевич собирался пересмотреть биографию эксцентричного императора и “реабилитировать” его. Ключом для него стали совпадения многих эпизодов биографии несчастного российского венценосца (убийство отца, отстранение от законного престолонаследия, подлинное или мнимое безумие и т. д.) с сюжетом “Гамлета”. “И вдруг узнал, что в 1781 г., в Вене, какой-то актер отказался играть Гамлета в его присутствии. Нашел и еще одно косвенное подтверждение того, что кое-кто из современников догадывался о его «гамлетизме»”[302], – писал Ходасевич Садовскому 2 мая 1913 года.
Ходасевич рассчитывал, что книга принесет ему “монеты”, и в то же время подозревал, что “историки съедят [его] живьем”, не говоря уже о возможной “репутации черносотенца”, как у того же Садовского. Но беда заключалась даже не в том, что Ходасевич был в истории дилетантом, вынужденным опираться на результаты чужих изысканий (“хочу доказать, что на основании того же материала, которым пользовались разные профессора, можно и должно прийти к выводам, совершенно противоположным их выводам”[303], – из письма Чулкову от 20 марта 1913 года.) На историю он смотрел главным образом глазами поэта. Если говорить собственно о политике Павла I, то Ходасевич, несомненно, ломился в открытую дверь: позитивные стороны этой политики (например, законодательное ограничение барщины, запрет на обезземеливанье крестьян и т. д.) были вполне уже оценены к тому времени профессиональными историками, в том числе такими авторитетными, как Василий Ключевский. Но Владислава Фелициановича привлекала скорее личность “романтического императора”, как назвал Павла Пушкин, его душевный и эмоциональный строй. Именно это он стремился “реабилитировать”, именно этому посвящены сохранившиеся страницы книги.
Прежде всего Ходасевич пытается опровергнуть мнение о безумии Павла, и, между прочим, горячо спорит с версией, объясняющей его слабости “дурной наследственностью”: дескать, Павел и не был биологическим сыном Петра III: “Более того, впоследствии мы увидим, как велико было их внутреннее различие, как глубоко отличался Павел Петрович от глупого, грубого и ничтожного человека, которого называли его отцом”[304]. Ходасевич немало удивился бы, узнав, что в конце XX века Петр III также будет “реабилитирован” в глазах многих любителей истории, причем важную роль в пересмотре расхожих взглядов на этого императора сыграет как раз поэт – Виктор Соснора. Любопытно, что аргументы, к которым прибегают апологеты Петра Федоровича, во многом те же, что у поклонников его сына: прогрессивные реформы (“Манифест о вольности дворянства”, прекращение преследования раскольников, формальное подчинение Тайной канцелярии Сенату), клевета со стороны убийц, популярность в “простом народе”.
Так или иначе, замысел остался нереализованным: поглощенный заботами о текущем заработке, Ходасевич прекратил работу над книгой, написав меньше авторского листа из пяти предполагавшихся.
Можно предположить, что обращение к теме Павла стало лишь “аппендиксом” тех приватных пушкиноведческих штудий, которыми Ходасевич, по собственному признанию, занимался с 1906 года. В 1909–1911 годах для задуманного Андреем Белым журнала “Труды и дни” Ходасевич собирался писать статью “О личности Пушкина”. К 1913–1914 годам относятся две газетные заметки: одна посвящена столетнему юбилею первой пушкинской публикации[305], другая – предпринятой независимо друг от друга Павлом Щеголевым и Николаем Лернером перепечатке повести “Уединенный домик на Васильевском” Тита Космократова (Владимира Титова), которая является обработкой устного рассказа Пушкина[306].
Именно “Уединенный домик на Васильевском” стал поводом к написанию первой серьезной пушкиноведческой статьи Ходасевича “Петербургские повести Пушкина”, работа над которой относится к лету 1914 года. Исследователь пытается установить, говоря нынешним языком, интертекстуальные связи между рядом пушкинских произведений:
Казалось бы, самая атмосфера, в которой протекают замысловатые, но немного нелепые события “Домика в Коломне”, бесконечно чужда хаотическим видениям “Медного Всадника” или сумрачным страстям “Пиковой Дамы”. Все просто и обыденно в “Домике в Коломне”, все призрачно и опасно в “Медном Всаднике”, все напряженно и страстно в “Пиковой Даме”. Но что-то есть общее между ними. Мы смутно чувствуем это общее – и не умеем назвать его. Мы прибегаем к рискованному способу: образами говорим