они были друзьями Ходасевича и притом отнюдь не поклонниками Брюсова), в надежде позлить их. В “Русской поэзии” Ходасевич защищает Брюсова от обычных обвинений в “литературности”:
Поэт должен быть литератором. Гений всеобъемлющий, Пушкин, вмещал в себе и это качество. Заботами о родной литературе наполнены его письма. Борьбе литературных партий отдавал он немалую долю своих сил.
Любовь к литературе, к словесности – одно из прекраснейших свойств брюсовской музы[282].
И все же в брюсовском беспощадном подчинении собственной жизни (и жизней близких) литературному труду и творческой самореализации Ходасевич видит нечто чуждое себе и даже пугающее: “Как Петербург – «самый умышленный город» в России, так Брюсов был среди нас самый умышленный человек. ‹…› Из заветной брюсовской Повседневности встал по воле поэта не совсем настоящий, идеальный Брюсов, такой, каким он представлен на врубелевском портрете”. Иногда Ходасевичу казалось (или он делал вид, что ему кажется), будто Брюсов наконец “раскрепощает в себе человека”[283], но всякий раз он вынужден был признать свою ошибку.
Парадокс, однако, в том, что “вочеловеченный” Брюсов был бы ему, скорее всего, неинтересен. “Он маленький человек, мещанин, – писал Ходасевич в 1915 году Тинякову. – Потому-то, при блистательном «как», его «что» ничтожно”[284]. Но “блистательное «как»” – это был скорее способ существования, чем способ писания. “Нечеловечность” Брюсова, демонический искус, которому он подчинил свою человеческую малость, – это пугало, но именно это и увлекало.
Так что неудивительно, что Ходасевич, как и многие, долго не мог изжить любви к Брюсову. Это было что-то вроде любви Корделии к Лиру; Ходасевич радовался, когда до “мага” доходило, что “лучше «злой Ходасевич»”[285], чем почтительные ничтожества. И опять, как пятью-семью годами раньше, литературное переплеталось с личным: другими словами, Ходасевич в качестве конфидента обеих сторон оказался впутан в очередную любовную историю Брюсова, только еще более драматичную, чем история Нины Петровской.
Буквально через считанные недели после переезда Анны Чулковой к Ходасевичу, 8 ноября 1911 года, мэтр неожиданно посетил их скромную обитель в меблированных комнатах “Балчуг” и “за чаем в милой беседе высказал желание, чтобы мы познакомились и взяли под свое «семейное покровительство» молодую поэтессу Надежду Львову”[286]. Иоанна Матвеевна отнеслась к этому визиту с явным неодобрением: “Владя последнее время был другом ближайшим этой несчастной М-me Гриф. Я вижу в Валином поступке и этой дружбе связь. Теперь Нюра будет дружить с тем лагерем, враждебным мне”[287]. Жена Брюсова была неправа относительно Нины Петровской, которую именовала “мадам Гриф”, – но мысли ее работали в верном направлении.
Надежда Григорьевна Львова родилась в 1891 году. В ранней юности она участвовала в гимназической социал-демократической организации, которую возглавляли девятнадцатилетний Николай Бухарин и семнадцатилетний Григорий Бриллиант (Сокольников) – тот самый, который в 1920-е годы наладил советские финансы и подавил гиперинфляцию; среди ее участников был и Илья Эренбург. Вот что писал он, вспоминая Львову, полвека спустя:
Львов был мелким почтовым служащим, жил на казенной квартире на Мясницкой; он думал, что его дочки спокойно выйдут замуж, а дочки предпочли подполье. Надя Львова была на полгода моложе меня, когда ее арестовали, ей еще не было семнадцати лет. Надя любила стихи, пробовала читать мне Блока, Бальмонта, Брюсова. А я боялся всего, что может раздвоить человека: меня тянуло к искусству, и я его ненавидел. Это была милая девушка, скромная, с наивными глазами и с гладко зачесанными назад русыми волосами… Училась Надя в Елизаветинской гимназии, в шестнадцать лет перешла в восьмой класс и кончила гимназию с золотой медалью. Я часто думал: вот у кого сильный характер!..[288]
Ходасевич несколькими годами позднее увидел Львову такой:
Надя Львова была не хороша, но и не вовсе дурна собой. Родители ее жили в Серпухове; она училась в Москве на курсах. Стихи ее были очень зелены, очень под влиянием Брюсова. Вряд ли у нее было большое поэтическое дарование. Но сама она была умница, простая, душевная, довольно застенчивая девушка. Она сильно сутулилась и страдала маленьким недостатком речи: в начале слов не выговаривала букву “к”: говорила “‘ак” вместо “как”, “‘оторый”, “‘инжал”[289].
И наконец, Львова в описании мельком видевшей ее Цветаевой:
Невысокого роста, в синем, скромном, черно-глазо-брово-головая, яркий румянец, очень курсистка, очень девушка. Встречный, к брюсовскому наклону, подъем. Совершенное видение мужчины и женщины: к запрокинутости гордости им – снисхождение гордости собой. С трудом сдерживаемая кругом осчастливленность[290].
На первых порах это был обычный роман зрелого (хотя еще нестарого) мэтра с юной ученицей. Но из всех увлечений Брюсова в 1900-е и 1910-е годы именно этому суждено было стать самым глубоким. Девушка чем-то покорила его сердце. Старавшийся всю жизнь быть прежде всего сильным, Брюсов столкнулся с другим сильным характером. Для Валерия Яковлевича это создавало мучительные проблемы. Судя по его воспоминаниям, их отношения в течение двух лет оставались платоническими (в это время в жизни Брюсова была другая женщина, поэтесса Елена Сырейщикова, в жизни Нади – некий “жених”) – и лишь в конце 1912 года они перешли в иную стадию, причем по инициативе Львовой.
Брюсов утверждал, что Львова требовала от него расстаться с Иоанной Матвеевной и жениться на ней: “Я видел, что она мучается, и мучился сам. Иногда я уступал ее настояниям, но подумав, опять отказывался. Мне казалось нечестным бросить женщину ‹…› с которой я прожил 17 лет, которая делила со мной все невзгоды жизни”[291]. Думается, однако, что Иоанна Матвеевна, неоднократно сама помышлявшая о разводе с неверным мужем, легче перенесла бы это его решение, чем сам он – утрату привычного житейского и психологического комфорта.
Новый роман Брюсова ни для кого не был особенной тайной, но Ходасевичи были посвящены в него официально: достаточно сказать, что Брюсов в обществе Нади приезжал к ним на дачу. Эти события совпали по времени с краткими симпатиями Владислава Фелициановича к эгофутуризму. Львова тесно общалась с более или менее “левыми” молодыми поэтами, прежде всего Вадимом Шершеневичем. Вместе с Шершеневичем и Брюсовым она перевела книгу стихов Жюля Лафорга – выдающегося французского поэта 1880-х годов, которого позднее числили в ряду своих предшественников Т. С. Элиот, экспрессионисты, сюрреалисты.
Изменившееся литературное окружение толкнуло Брюсова на своеобразный эксперимент: летом 1913 года в издательстве “Скорпион” выходит сборник под названием “Стихи Нелли” – со вступительным словом Валерия Брюсова. По словам Ходасевича, “Брюсов рассчитывал, что слова «Стихи Нелли» непосвященными будут поняты как «Стихи, сочиненные Нелли». Так и случилось: и публика, и многие писатели поддались обману.