Ф. Ходасевич поучительно-строг, но не лишен риторичности и некоторого однообразия. Он не склонен тянуться за новым, подчас даже бравирует пассеистическими настроениями и образами. Читатель напрасно будет ожидать от владельца “Счастливого домика” ярких красок и ослепительных слов. Но “кинжальные слова” поистерлись в наши дни, стали напоминать “слова перочинного ножика”. И может быть, прав г. Ходасевич, не насилующий своего несомненного дара, пишущий тихо о тихом.
И поэтому так хороши у поэта слова о сверчке и раздел “Мыши” ‹…›и наоборот, как только поэт начинает писать об “истомленных устах”, поцелованных огнем, – стих бледнеет, и тень Брюсова, тень Блока “вдали проходят в круге красного зонта”. И как это ни странно, г. Ходасевич все-таки урбанист, его стихи и слова преломлены на грани города, но не города проспектов, Кузнецкого или Тверской, а той провинциальной Москвы, которая угнездилась в тихих переулках. ‹…›
Единственное, чего мы хотели бы, – это большей самостоятельности.
Лишь последняя фраза (столь примечательная в устах стихотворца, чьей роковой особенностью как раз и было полное отсутствие собственного лица) нарушает хвалебный тон этой рецензии; в паре с ней – совершенно разносный отзыв о “Близнеце в тучах” Бориса Пастернака.
А вот и Гумилев – в “Письмах о русской поэзии” (Аполлон. 1914. № 5):
Он не скучен; до такой степени не скучен, что даже не парадоксален. Когда с ним не соглашаешься и не сочувствуешь ему, то все-таки веришь и любуешься. Правда, часто хотелось бы, чтобы он говорил увереннее и жесты его были свободнее. Европеец по любви к деталям красоты, он все-таки очень славянин по какой-то особенной равнодушной усталости и меланхолическому скептицизму. Только надежды или страдания могут взволновать такую душу, а Ходасевич добровольно, даже с некоторым высокомерием, отказался и от того, и от другого. ‹…›
В стихах Ходасевича, при несколько вялой ритмике и не всегда выразительной стилистике, много внимания уделено композиции, и это-то и делает их прекрасными. Внимание читателя следует за поэтом легко, словно в плавном танце, то замирает, то скользит, углубляется, возносится по линиям, гармонично заканчивающимся и новым для каждого стихотворения. Поэт не умеет или не хочет применить всю эту энергию ритмического движения идей и образов к созиданию храма нового мироощущения, он пока только балетмейстер, но танцы, которым он учит, – священные танцы[321].
И наконец, Брюсов – из статьи “Год русской поэзии” (Русская мысль. 1914. № 47): “Дарование В. Ходасевича не ярко, и не ярки его стихи, но в них есть какое-то благородство выражений и благородство ритмов. В поэзии В. Ходасевича есть родство с пушкинской школой, но местами и совершенно современная острота переживаний”[322].
Из близких Ходасевичу людей на книгу отозвались всё те же Садовской и Чулков.
Садовской, как и Гумилев, похвалил поэта за строгость к себе (правда, сильно ошибся в подсчете включенных в книгу стихотворений) – а дальше идет вот что:
У г. Ходасевича каждое стихотворение является тщательным изделием художника-ювелира: жемчужины его рифм полновесны; нигде нет безобразящих придатков, дешевого стекляруса и кричащих стразов. Мы далеки от мысли ставить г. Ходасевича в ряды первостепенных поэтов нашего времени, но вполне применимо к нему известное изречение: он пьет из небольшого, но своего стакана[323].
И это пишет друг!.. Впрочем, в сравнении с отзывами Садовского о том же Гумилеве это настоящая похвала.
Отзыв Чулкова (Современник. 1914. № 7) теплее:
“Счастливый домик” Ходасевича – книга стихов, изысканных и простых в то же время: простота этих стихов, их скупая форма, их строгие ритмы свидетельствуют о целомудренной мечте поэта, об его отрешении от соблазнов внешней нарядности: он презирает звонкие “погремушки” рифм и “потешные огни” метафор. Точность и выразительность, как необходимые условия поэтического творчества, интересуют Вл. Ходасевича прежде всего.
Тот, кто понимает, что строгий “пессимизм” обеспечивает, по крайней мере, от неряшливости распущенных модернистов, претендующих на будущее, должен оценить старомодную книжку Вл. Ходасевича, влюбленного, по-видимому, в светлый мир Пушкина и Фета не менее, чем в наш сумеречный мир, тревожный и мучительный.
Ходасевич поблагодарил шурина, но он явно был недоволен и его заметкой. Видимо, поэта раздражало даже не то, что его не принимают в ряды первостепенных стихотворцев (хотя вторая книга, в отличие от первой, явно давала ему подобное право), а то, что в книге его не видят ничего, кроме пассеизма, строгости, ювелирного мастерства и меланхолического скептицизма, что никто не понимает внутреннего сюжета книги[324].
Понимание, пусть частичное, пришло из источника неожиданного: о книге Ходасевича написала Мариэтта Шагинян, былая приятельница, которую Владислав Фелицианович не видел три года и к которой привык относиться иронически.
Это ‹…› была, – позднее вспоминал он, – ходячая восемнадцатилетняя путаница из бесчисленных идей, из всевозможных “измов” и “анств”, которые она схватывала на лету и усваивала стремительно, чтобы стремительно же отбросить. Кроме того, она писала стихи, изучала теорию музыки и занималась фехтованием, а также, кажется, математикой. В идеях, теориях, школах, науках и направлениях она разбиралась плохо, но всегда была чем-нибудь обуреваема. Так же плохо разбиралась и в людях, в их отношениях, но имела доброе сердце и, размахивая картонным мечом, то и дело мчалась кого-нибудь защищать или поражать. И как-то всегда выходило так, что в конце концов она поражала добродетель и защищала злодея. Но все это делалось от чистого сердца и с наилучшими намерениями[325].
Такой была Шагинян в 1907 году, неполных девятнадцати лет, такой оставалась и много позже – но именно “ходячая путаница” напечатала рецензию, Ходасевичу понравившуюся. И где! В ростовской газете “Приазовский край” (1914. № 71)!
Шагинян рассматривает книгу Ходасевича в контексте литературных устремлений предвоенной эпохи, которые восторга у нее не вызывают:
Дружное и так много принесшее русской культуре движение по одному руслу раздробилось на множество отдельных путей. ‹…› В годы распадения прежнего единства, когда знамена символизма уже некому было держать, когда “отцы” стали уступать завоеванные земли каким-то подозрительно-крикливым, страдающим манией величия, не умеющим ни переживать, ни продумывать “детям”, этим “воющим персам”, по словам Ходасевича[326], – и сам он не стал защищать символических крепостей, а бежал, для спасения своей души и лиры, в некий “Счастливый домик”.
“Погибель в обывательщине”, счастливый домик возле стройной Хлои – как малодушно и скучно, подумает мой читатель. Но вовсе нет!..
Для Ходасевича открылся новый великий завет: “спокойно жить и мудро умереть”.
Есть два перехода от “больших слов” – переход изменнический и переход мужественный. ‹…› Некоторые (напр<имер>, Городецкий и некоторые