пытается надуть меня. И все же высасывает, а образовавшиеся пустоты наполняет призраками чужих голосов, чужих лиц, чужих событий, чужих мыслей, чужой жизни. И все-таки я снова и снова захожу в ее грязное заведение.
Так я и жила в Доме, покидая его исключительно на рассвете и в темноте приближающейся ночи. А днем?.. Нет, один только этот вопрос, конечно же, риторический, способен вогнать меня в панику. Знаете ли вы, что такое маленький провинциальный городок в полуденный зной бесконечного лета? Лето в принципе — та пора года, когда жизнь предстает во всей своей уродливости и абсурдности. Когда то, что в другое время года представлялось сосредоточенной погруженностью в себя, теперь оказывается тупой продавщицкой озабоченностью и неудовлетворенностью. Когда от любимой музыки начинает тошнить, а книги, зимой заставляющие вас плакать, летом отдают бульварной пошлятиной, избитостью и пафосом. Когда вера в человечество и в себя шатается, как нализавшаяся девка, и в конце концов, запутавшись в бессмыслице доводов в пользу своего существования, тонет в вязких лучах заходящего солнца…
Но в маленьком городе ко всему этому добавляется Тоска. Вы почти можете увидеть ее воочию — до того этот образ сжат и разлит в маленьком городе летом. На раскаленных, звеняще-безмолвных улицах, по которым она бродит под ручку с жирным солнцем, нет ни души. Тихо, тихо, тихо. Изредка сдуру гавкнет собака, тоскливо и безысходно-фальшиво прогорланит свою неуместную песню петух. Пронесется «умц-умц» в неуместно дорогой машине и скроется за пыльным сонным поворотом. И снова в городе водворится тишина.
И вот тогда-то Тоска отшвыривает всех соправителей, регентов и прочую клику и без излишних проволочек, вроде всяких там инаугураций, вступает в свои владения. Еще не слышно гула ее мерных шагов, но постепенно в душе нарастает необъяснимая, беспричинная тяжесть. И медленно, словно тень от огромного облака, на город наползает пелена неподвижности, апатии и бессмыслия.
Ты смотришь на эти застывшие маски и не можешь скрыть ужаса, пробивающегося на поверхность твоего лица. Ты проживаешь за них их убогие жизни и не сомневаешься, что тебя ждет точно такая же жизнь, точно такое же лицо, точно такая же расплывшаяся фигура, точно такая же опустошенность в душе и беспросветно-бессмысленное будущее.
Временами давящую тишину в доме прорезали острые звуки старого пианино, напоминая о том, что я не одна в этом доме и на этом свете. Никакой мистификации тут не было: ни Кентервильского привидения, ни призрака Банко, ни трех ведьм на пустоши — зато был голодный кот, имеющий привычку так своеобразно напоминать о своем существовании. Истоптав полнотного стана, он запрыгивал на крышку пианино и вальяжно разваливался на вязаной салфетке в окружении хрупких статуэток и ваз. И все же, рефлекторно наливая ему скисшего молока, я снова и снова проворачивала в памяти только что услышанный, совершенно бессвязный и все же исполненный неуловимой гармонии аккорд. Иногда он выходил каким-то особенным, причудливым, требующим немедленного продолжения, — и я уже почти знала, как разовью этот мотив, дрожа от нетерпеливого волнения, садилась за пианино, поднимала руки — и готовая сорваться с пальцев музыка исчезала, так и не соприкоснувшись с клавишами…
Я барражировала по дому — без дела, без смысла, без ничего, единственно с тоской и пустотой — моими старыми приятельницами. Когда в очередной раз проходила мимо пианино, кот провожал меня скучающим взглядом. Он уже давно понял, что с «блошиными бегами» покончено, как покончено с ласковыми словами и поездками на моей спине, — и теперь смотрел на меня исключительно с примитивным интересом любителя покушать.
А старое расстроенное пианино так и продолжало стоять — в золотой пыли закатного солнца или в чистом воздухе раннего утра и с неизменным котом на крышке.
Я почти не сплю, а когда все же удается забыться, уже не еду по высокому мосту над морем, нет Морфея, который плескался бы в спокойных водах, нет и Ворот, где я могла бы постоять и приготовиться к встрече с Неизведанным… Я просто проваливаюсь в тот мир, и сон мой тяжел и мучителен, и долог, слишком долог, так что проснувшись, долго не могу сообразить, где я, а когда наконец соображаю, то даже отчасти рада, что вырвалась оттуда.
* * *
На секунду вырвавшись из окончательно засосавшего меня болота, я вдруг обнаружила, что мой красавец кот, мой Чеширский Кот, мой кот — лорд Генри в одно мгновение превратился в пыльный свалявшийся комок шерсти. Его красивые продолговатые глаза с золотыми змейками вокруг зрачка округлились, как у волка, и беспокойно перебегают с одного предмета на другой, выдавая его настороженность и подозрительность.
Он лежит на пианино в неестественно напряженной позе, делая вид, что спит, но я отчетливо вижу его острые когти наизготовку, узкую полосу злого желтого глаза, ни на секунду не спускающего с меня пристального взгляда, и только сейчас понимаю, что этот кот для меня ничего не значит.
Кот проходит, вернее, прокрадывается мимо меня, злобно косясь волчьим глазом, — весь в лишае, в колтунах, в комьях запутавшейся в шерсти грязи, — и это уже не домашнее животное, а дикий зверь, который признает во мне такое же дикое и враждебное существо. Он одновременно и боится меня, и признает за «своего»…
Потом приехали родители, и я перебралась в бывшую мастерскую дяди. Просто не могла выносить их напряженных лиц, словно говорящих: «Ну?» — в смысле, когда все снова станет как прежде. И невозможно объяснить им, что так, как раньше, уже не будет никогда, и в то же время жалко их до слез. Но слезный запас, этот спасительный, целебный Гилеадский бальзам, я исчерпала много лет назад, поэтому мне ничего больше не оставалось, как уйти от источника переживаний.
Иногда, собравшись с силами, я превозмогала сильнейшее внутреннее сопротивление и, напялив на лицо маску радушия и любви, отправлялась на «встречу с родителями». Услышав, как я поднимаюсь по ступеням, они начинают суетиться — я не вижу, я чувствую это. Мама достает из холодильника самую вкусную жратву и несется на кухню. Папа долго не может сообразить, чем он может мне угодить. В конце концов его лицо озаряется улыбкой человека, сделавшего открытие мирового значения, — и папа идет ставить на раритетном граммофоне мои любимые пластинки. Потом они сидят и умиленно-тревожно смотрят, как я неохотно ковыряю приготовленный с такой любовью обед, и напряженно ловят каждое мое слово.
* * *
Сегодня начинается чемпионат чего-то по футболу. И я не могу подвести папу — мы всегда смотрели с ним этот чемпионат.