не чувствую рядом.
Завернула за угол — и как не было пустоты и мертвечины, холода и страха: стоит фигура-струна, глазами мгновенно выхватила меня из толпы опаздывающих на экзамен, прорезала взглядом — и все себе забрала, ничего не оставила. Когда я подошла, передо мной уже стоял изможденный, уставший от жизни человек, без кровинки на лице. Но глаза — глаза гладят и волнуются, и утешают, и греют.
На тесте Ника сидела рядом и ненавязчиво пыталась заставить меня списать у нее, но я могла только смотреть на нее и жать ее руку.
Из солидарности она отложила ручку. Я уговаривала ее, но зря. Она говорила, что все это ерунда, — и как ей раньше не приходило это в голову? В общем, мы решили, что первые в нашей жизни «неуды» будут первым шагом к обретению свободы, настоящей свободы — от мнения, от честолюбия, от будущего, от этого мира.
Она нарисовала Фудзияму с обратной стороны моего листа, а я вспомнила вычитанное где-то слово «фён» и вывела рядом изогнутую сакуру, решив, что это единственный способ изобразить ветер с гор.
Сдав свои билеты на поезд «Свобода», мы вышли из аудитории и молча пошли по «нашему» пути. Не сговариваясь, опустились на скамейку. Все вокруг было почти таким же, как месяц назад. Но волшебство исчезло: июнь от мая отделяет не тридцать один день; между ними пролегает непреодолимая пропасть. Тяжелый желтый свет заходящего солнца навалился на деревья в саду, и видно было, что они устали от его навязчивого общества. И грушка — та самая волшебная грушка, чья неземная красота так поразила нас той ночью, теперь стояла осоловелая и подурневшая, словно изнуренная токсикозом беременная.
Исподтишка взглянула на Нику и ужаснулась — вместо спокойного, расправленного лица я увидела перед собой изнуренного человека, обреченно глядящего себе под ноги. Вдруг она резко подняла голову и посмотрела на меня — и мне стало по-настоящему страшно. Я напрочь забыла о терзавших меня совсем недавно экзистенциальных вопросах, забыла о головной боли и тошноте, о мертвых ногах и притянутой за уши клаустрофобии. В тот момент я чувствовала только тяжесть в душе и комок в груди. В тот момент я отчетливо поняла, что Ника не пробудет здесь долго. Внешне ничего в ее облике не изменилось: она не похудела и не осунулась, но глаза — глаза были мертвые и пустые, и вместо тумана там теперь царила выжженная июньским солнцем пустыня.
И все же оттуда, из этой чудовищной бездны до меня доносился мягкий ветер утешения. Я видела, как Ника всеми силами пытается высосать из меня боль и забрать себе. И стало страшно, что ей это удастся, — она сама на ладан дышит, куда ей еще мой мешок с дерьмом на себя взваливать?!
Так мы и сидели, глядя друг на друга, чувствуя боль (хотела написать: чужую! — нет, свою боль, ведь мы были не чужими, мы были родственными душами!), не в силах выдавить из себя хоть слово. Это был первый раз, когда я почувствовала, что она мне не просто дорога, что не просто привыкла к ней, — я вдруг поняла, что этот человек занял в моем сердце главное место — то самое, которое всегда пустовало, которое никому раньше не решалась отдать.
И от мысли, что мне больше не нужно трястись за последний оплот своего эгоцентризма, вдруг стало спокойно и хорошо. И может, мне показалось, но мягкий густой туман снова стал заполнять Никины глаза…
* * *
Небо сегодня красивое — красивое целый день. Завитое белоснежными колечками утром, к послеполудню оно обрюзгло, расплылось, обернулось квадратной стиральной доской, — но все-таки было прекрасно. А на закате дня мы увидели Остров…
…На холме, скрытом от глаз высокими домами, стоят две сестры-трубы. И дым серый и серебряный, переплетаясь, раздувается и тает, а перед темной сестрой парит чайка, белая, чистая… а вон еще, и еще!.. уже с десяток их, черно-белых, кружат, лавируют меж клубов дыма. А там, где тяжелое, давящее одеяло всего пару минут назад закрывало полнеба, и только огненно-золотая окаемка его напоминала о солнце, всесильном и непобедимом, теперь в тревожно-маджентовом жарком море встает Остров.
Вы обязательно видели его — хотя бы раз в жизни вы должны были его видеть. Иначе зря прожили жизнь! Грозно-фиолетовый, он растянулся вдоль всей линии горизонта, а ввысь уходят все цвета спектра. Мягко перетекающие друг в друга полосы превращают небо в сплошную радугу. И там, где мерцает последний, черно-синий слой, уже царит ночь.
Причудливая игра сил природы, легко объяснимая с научной точки зрения фантасмагория, рожденная из облаков и лучей заходящего солнца, — чудо, увидев которое вы никогда не сможете вернуться к своей прежней жизни, к суете и мелкой возне. С годами его образ будет становиться все более зыбким и нечетким, очертания башен и кораблей расплывутся, детали сотрутся, цвета смешаются на палитре времени, — но воспоминание — воспоминание! Оно прочно осядет в вашем подсознании и изо всех сил будет удерживать, не давать вам упасть, погрязнуть в быте.
Слишком ты велико, небо, слишком великолепно. Стань хоть чуточку уродливее — может, я и выдержу ослепляющую силу твоего величия, но Ника — Ника слишком слаба. Пожалей ее!..
Не надо было, не надо было так просто сдаваться. Я должна была удержать ее во что бы то ни стало! Но обвиняя себя в малодушии, эгоизме, трусости, боязни унизиться, проклиная самым кощунственным образом судьбу, себя, родителей, произведших меня на свет, мир, изуродовавший, сломавший светлого, жизнерадостного ребенка, я все же понимаю: как бы Лис ни старался, ему не удержать Маленького принца на Земле.
* * *
Дома меня поджидали родители с увесистой историей моих болезней в руках и решимостью отчаявшихся людей в каждом жесте и взгляде. Мама не отнимала платка от красных, изъеденных фиолетовыми змейками глаз, папа мужественно поддерживал ее под локоток и неумело пытался изобразить на потухшем лице стоическое отношение к жизненным неурядицам. И надо сказать, из него бы получился неплохой актер погорелого театра.
Но я слишком хорошо изучила все их приемы, чтобы понять: оба были на грани истерики. Откажись я сейчас ехать, у кого-то из них, если не у обоих сразу, случится сердечный приступ, — и тогда Вина раздавит меня. Я собрала вещи, и мы поехали. Захлопывая дверь в машину, папа между прочим сказал, что они, мол, все уладили, и по состоянию здоровья я сдам сессию осенью.
Всю дорогу домой — бесконечную, монотонную, словно изуверская, инквизиторская пытка, —