снова поклонился.
– Одним словом, у него в конюхах. И собак смотреть.
– Можем и собак, – ответил я.
– Так вот объясните месье Голуа, каку нас в СССР: книжка, расчётная, союз там, страховка и с биржей как… Одним словом, всё. А пока можете ходить подённо. Там уж сговоритесь.
Он взял перо.
– Как звать?
И тут я в первый раз сам назвался по-новому:
– Мироном звать. Мирон Андреевич Корольков.
Я это сказал и как будто отрезал что. Как будто не стало уже кассира Петра Никифоровича Никонова. Там он где-то. В тумане, в татарской пыли будто спит.
– Можно идти? – спросил я.
– Губернии, значит, тоже Тверской? – спросил помощник. – Что это все тверские да скобские?
Я двинулся. Француз пошёл за мной. Он схватил меня под руку.
– Мой друг Мирон! – кричал француз. – Я сейчас покажу вам собак, моих друзей. Идём, идём!
Но я не спешил, как велел мне Осип, а шёл не торопясь, упираясь. И тут спросил француза:
– Однако, месье Голуа, сколько же вы мне жалованья положите?
– Ах, скажите мне, мой друг, сколько вам надо? Вы будете чистить лошадь, вы будете водить собак на прогулку, чистить их щёткой. Вот так, вот так. – И француз водил рукой в воздухе. – Два раза в день кормить – это надо варить. Но это очень интересно.
Я совершенно не знал, сколько спросить, я не знал, сколько получают конюхи, и решил, что спрошу Осипа. Собаки сидели в клетке, и все пятеро залаяли навстречу Голуа: четыре сеттера и чёрный пудель. Они блестели, как намазанные маслом, – до того лоснилась шерсть. Я потом узнал, что француз помадил их особой помадой и подкрашивал красной краской сеттеров.
Голуа открыл клетку. Собаки бросились к нему, подскакивали, старались лизнуть в лицо.
– Гардэву! Смирно! – крикнул француз.
Собаки замолчали и моментально уселись в ряд на земле и замерли, как деревянные.
– Вот, – сказал Голуа, – это Гамэн. – Пудель обернулся. – Это Гризетт. – Француз назвал всех собак по имени. – Повторите.
Я повторил.
– О! Да вы гений, мой друг! Браво для первого раза. На место! – крикнул он на собак и поволок меня к лошадке.
Конюшню уже прибрали, и Осип склеивал цигарку из махорки.
– Что, навяливается, чтоб с ним работать?
– Сколько просить? – крикнул я Осипу.
– Не торопись. Спроси: на манеж тоже с ним выходить или как?
– Как это «на манеж»?
– А вот как представление, то с ним вместе работать или только около собак ходить?
Француз хмурился и глядел то на меня, то на Осипа.
Я спросил француза, должен ли я буду помогать ему на арене.
– Боже мой! Неужели это вам не интересно? Я вам разрешаю.
– Ну, а я благодарю вас. Я не люблю на публике.
– Вы привыкнете, это ничего, мой друг. Только первый раз, а потом…
Я глянул в глаза Голуа и спросил серьезно:
– Вы нанимаете меня с выходом или без?
– Это мы увидим, – надулся француз, – годитесь ли вы ещё… – И отвернулся.
– Как вам угодно, – сказал я.
Осип как будто понял, что мы говорим, и сказал, сплевывая махорку:
– Без выхода проси с него семьдесят пять рублей, а с выходом сотню. Главней всего – не торопись. Одумается француз. Он крутит, а ты валиком, валиком. Пошли-ка обедать.
Голуа заплетал в косы гриву своей лошади и не обернулся, когда мы с Осипом пошли к двери.
– Не сдавай ни в коем разе, – сказал Осип, когда мы в трактире сели за чай.
Я только что раскрыл двери, около которых я тогда метался и ждал девятого человека, и сразу услыхал этот резкий крик, цирковое гиканье: «Гоп! Гоп!» – и щёлканье бича.
– Самарио, итальянец, работает, – сказал Осип.
На арене металась лошадь. Человек пять конюхов стояли на барьере, растопырив руки. А вокруг пустые места смотрели сверху деревянными спинками. Смуглый брюнет в зелёной тужурке, нахмуренный, злой, кричал резко, как будто бил голосом: «Гоп! Гоп!», щёлкая длинным бичом по ногам лошади. Лошадь вертелась, вскидывала ногами, дышала паром на холодном воздухе, косила испуганным глазом на хозяина. Вдруг лошадь прижала уши и бросилась в проход на меня.
– Держи! – крикнули конюхи.
Я ухватился за тонкий ремешок, лошадь завернула, стала на дыбы, но я не пустил и повис у ней на шее. Тут подбежали конюхи. Я бы никогда раньше не сделал этого, я бы отскочил в сторону, но если я конюх Мирон.
– Алле, алле! – кричал Самарио.
В это время кто-то сзади схватил меня под руку.
– Мой дорогой друг, месье Мирон! – И Голуа потащил меня вглубь, в коридор, что темным туннелем идет под местами. – Между друзьями не может быть спора, – говорил француз. – Деньги – вздор, искусство – впереди всего.
Я глянул на него; француз закивал головой:
– Сто рублей, и работа на манеже.
И тут я заметил его глазки: совершенно чёрные, как две блестящих пуговки. Он на минуту остановил их на мне, и в полутьме стало чуть страшно.
– Сегодня пятнадцатое. Начинаем! Вашу руку. Идём!
Все катилось как во сне, быстро и бесспорно. Ведь дня не прошло, а я как будто прожил полжизни Мироном Корольковым. И Мирон выходил мужичком крепким, старательным и себе на уме. Все конюхи высыпали смотреть, как мы будем репетировать с французом. Он опять повторял свои шутки. Я перевёл одну и крикнул конюхам. Все захохотали.
– Что вы сказали? – бросился ко мне Голуа. – Ах, мой друг, научите меня, чтоб я сам это сказал.
Я ходил с Голуа и долбил ему русские слова.
– Корошенька мальшик прицупалься на трамвэ! – Это когда пудель висел, уцепившись за хвост белой лошадки. Потом пудель пускал хвост и катился по арене кубарем. Вставал совершенным чертом: мы его намазывали салом, и он весь вываливался в песке.
– Корошенька приекала домой, – говорил Голуа.
Я сам выдумывал всякую ерунду, и мне было весело.
– Надо ещё для детей, – сказал француз. – В воскресенье детский утренник, все школы, мальчики, девочки, надо смешно и немного глупо.
И тут я подумал: «Ведь, может, и Наташа придёт. Поведут со школой».
На арене уже играл оркестр, и я в проходе увидал, что лошадь Самарио на задних ногах топчется под музыку, а Самарио стоит под самыми её передними ногами и грозит ей хлыстиком перед носом.
Человек в клоунском костюме сосредоточенно смотрел на наездницу, что прыгала под весёлый марш на спине тяжёлой лошади. Вдруг этот человек сделал дурацкую рожу, заверещал не своим голосом и бросился на арену.
– Рано, рано! – закричал с арены человек в пальто. – Да считайте же, сколько раз я вам говорил, – на половине пятого