говорил он, таинственно снизив голос, хотя для этого не было никакой причины,— что есть человек — я хочу о нем писать,— который несколько лет занимается месмерическими опытами и достиг такой степени в . сем искусстве, что может сам собой по произволу приходить в сомнамбулическое состояние, К сему должен присовокупить, что таковой сомнамбул заранее может выбрать, предмет, к коему устремится его магнетическое зрение.
Белинский покорно слушал. Он терпеть не мог всей этой мистической чертовщины, и лицо его постепенно приняло мученическое выражение,—полуспущенные веки, страдальческая линия рта.
— А книжку-то вы забыли? — вдруг сказал князь…
— Какую? — удивился Белинский.
Одоевский вздохнул, посмотрел на него с кротким упреком.
— Уж лучше я напишу вам ее название, Виссарион Григорьевич, а то, неровен час, снова забудете.
Владимир Федорович вырвал из карнэ листок, набросал несколько слов и передал Белинскому. Тот прочел:
«Сборник под названием: «Добротолюбие или Словеса и главизны священного трезвления от писаний святых и богодухновенных отец».
— Вспомнили? — спросил Одоевский.— Меня, собственно, там интересует глава двадцатая, которой название: «О естественном через вдыхание ноздренное художестве и с ним господа нашего Иисуса Христа призывании».
— Как же, вспомнил! Отпишу в Москву Косте Аксакову, чтобы прислал,— сказал Белинский, силясь подавить смех.
Над этим «ноздренным вдыханием» они вдоволь напотешились в Москве в своем кружке.
— Нынче в Европе постижение через дыхание не менее модно, чем френология. А мы, русские, писали об этом еще в прошлом веке.
Откуда-то сбоку голос:
— А вы, князь, верите во френологию?
Подняв голову, Белинский увидел, что возле них набралось немало народу. Он сказал сурово:
— Простите, Владимир Федорович, но я человек дела, я практик.
— Ну какой же практик, Виссарион Григорьевич,— сказал Одоевский, скользнув глазами по его поношенному сюртуку.
Белинскому почудилась в этом взгляде жалость. Он вспыхнул и сказал вызывающе:
— Я практик в сфере духовной и политической. Я преобразователь душ средствами литературы.
Вяземский, стоявший неподалеку, усмехнулся.
— Полевой роди Белинского, Белинский роди легион,— сказал он соседу достаточно громко, чтобы это дошло до Виссариона.
Белинский чувствовал, что в нем закипает ярость. Он знал о себе, что у него натура бойцовская. Спор возбуждал его. Для вдохновения ему требовалась полемика. Но прежде чем он успел ринуться в бой, полилась мерная, мягкая, слегка грассирующая речь Одоевского:
— Усовершенствование френологии приведет к тому, что лицемерие и притворство, язвы нашего общества, уничтожатся. Душа всякого будет ясна по форме его головы, et le hommes le sauront naturelle-ment[27]...
Белинский перестал слушать. Снова губы его страдальчески изогнулись, полузакрылись глаза. Голоса, постепенно стихая, отдалялись, уходя в неясный гул. Когда Виссарион поднял веки, он увидел за своим столиком немолодого человека приятно округлой наружности. Был он в синем фраке с бронзовыми пуговицами и в белых штанах с золотыми лампасами — словом, щеголь-щеголем, пофрантоватее даже Николая Филипповича Павлова, известного салонного шаркуна. Белинский вгляделся: так позвольте же, ведь это не кто иной, как Василий Андреевич Жуковский, славный наш поэт и воспитатель наследника-цесаревича,— потому он и в придворном наряде.
Жуковский глянул на Белинского и улыбнулся ему. И столько было дружелюбия в этой улыбке, что разом оттаяла смятенная душа Виссариона. Ему захотелось сказать Василию Андреевичу, как он уважает его за прекраснодушие и молодость чувств.
Белинский тоже улыбнулся и привстал, столик дрогнул, бутылка с вином повалилась, и поток красного «бордо» густо полился на шикарные белые брюки Жуковского. Поэт закричал в испуге и негодовании, все повернулись в его сторону, хозяин в ужасе воздел руки, к столику бросились слуги с салфетками. Белинский ринулся к дверям.
В прихожей он, оттолкнув лакеев, сам выгреб свою шубенку, подбитую ветром.
Мороз на улице не охладил его разгоряченных чувств... Стыд! Срам! Сколько насмешек пойдет по городу!
Дома он бросился на кровать, лежал не раздеваясь. Потом поднялся, сумрачный, с закушенной губой, поставил на плиту кружку воды для кофия и вдруг захохотал. Нет, это умора, честное слово! Вот уж отличился! Нечего сказать, «салонный лев». Все же надо будет принести извинения. Хозяину дома — несомненно. Ну, и Жуковскому... Белинский посмотрел на портрет Пушкина, висевший над кроватью, и вспомнилось ему:
Его стихов пленительная сладость Пройдет веков завистливую даль. И, внемля им, вздохнет о славе младость, Утешится безмолвная печаль. И резвая задумается радость.
Каково сказано! Пусть даже в этих божественных стихах Пушкин и перехвалил Жуковского, но сколько здесь дружеской, почти сыновней любви! А звуки! Хотя бы эти: «о сЛАве мЛАдость...» Гениальное сопряжение музыки и смысла...
Взгляд Белинского упал на разбросанные на столе листы рукописи. За работу! Пятистишие Пушкина подействовало на него вдохновляюще.
Он пригнулся над рукописью. Это заметки к рецензии на «Повесть о приключениях ; английского милорда Георга и бранденбургской[ маркграфини Фредерике-Луизе, с присовокуплением к оной истории бывшего турецкого визиря Марцимириса, и сардинской королевны Терезии». Казалось, бы, двух суждений не может быть об этом базарном изданий. Лубок, развращение вкусов. Как об этом в Евангелии? Цитата пригодилась бы.
Белинский подошел к полкам и, порывшись, извлек полуистрепавшуюся книгу в порыжевшем переплете свиной кожи, по которому шла потускневшая, некогда золотая надпись: «Новый Завет Господа нашего Иисуса Христа». Быстро долистав, он остановился на стихе 10-м главы 3-й «От Матфея святом благовествовании»: «Всякое дерево, не приносящее доброго плода, срубают и бросают в огонь», Покачал головой, потом раскрыл книгу на заглавном листе и улыбаясь прочел каллиграфически выведенные строки: «Восцитаннику Чембарского уездного училища Виссариону Белинскому за прекрасные успехи в учении. Директор народных училищ Пензенской губернии И. И. Лажечников. 1823 г.».
Так что же, срубить это дерево, испепелить «Милорда Георга» в огне рецензии? Почему же рука не подымается? Смешна эта старая лубочная книжка (кстати, уже 9-е издание), нелепа, просто глупа, а все же дерево это не без доброго плода.